Поль Валери: личность и творчество. Избранное

ВАЛЕРИ ПОЛЬ
(АМБРУАЗ ПОЛЬ ТУССЕН ЖЮЛЬ ВАЛЕРИ)
(30 октября 1871 — 20 июля 1945)

— известный французский поэт и прозаик, эссеист и критик, задавшийся целью создать «математически чистую» поэзию, свободную от традиционного содержания, ассоциаций и ценностей. В разные годы был членом Французской академии, профессором Коллеж де Франс, где специально для него была учреждена кафедра «поэтики».

Поль Валери родился в городе Сет на Средиземноморском побережье Франции; отец – корсиканец, мать – из старинной генуэзской семьи. По совету своего друга, писателя Пьера Луиса, Валери еще студентом юридического факультета в университете Монпелье начал публиковать в периодике эссе и стихотворения в символистской манере. Переехав в Париж, с 1895 по 1900 служил чиновником в Военном министерстве, а затем личным секретарем Э. Лебе, директора агентства Гавас. Регулярно посещал литературные «среды» Ст. Малларме, работал над одним из самых значительных своих критических произведений Введение в систему Леонардо да Винчи (Introduction à la méthode de Leonard de Vinci, 1895); в 1897 году опубликовал эссе Методическое завоевание (Une conquête méthodique), где дал анализ причин растущего влияния Германии в Европе. Пережив в 1892 году душевный кризис, природу которого Валери не раскрыл, он отходит от литературной жизни и погружается в занятия математикой. Лишь в 1917 году Валери вернулся в поэзию, опубликовав поэму Юная Парка (La Jeune Parque) – своего рода монолог-размышление, передающий состояние души в момент ее пробуждения к самосознанию и чувственной жизни; согласно первоначальному замыслу, поэма не должна была превышать пятидесяти строк, но в окончательном варианте насчитывает около пятисот. Ежедневные записи мыслей и впечатлений, которые Валери, следуя установленному для себя правилу, делал каждое утро на протяжении многих лет, составили 29 томов факсимильно изданных в 1957–1961 годах Тетрадей (Les Cahiers). В 1925 году Валери был избран во Французскую Академию. Человек скромного достатка, потеряв со смертью Лебе в 1922 году секретарскую должность, Валери испытывал настоятельную нужду в литературных заработках и публичных лекциях. Он писал многочисленные предисловия к произведениям разных авторов, заказные вещи (например, диалог Навязчивая идея – L’Idée fixe), публиковал эссе, в которых, подобно Э. По, разрабатывал «конструктивистскую» теорию поэзии, отрицавшую роль вдохновения. К другим значительным произведениям Валери относятся написанные в жанре и с персонажами сократических диалогов Эвпалинос, или Архитектор (Eupalinos ou l’Architecte, 1924) и Душа и танец (L’Âme et la danse, 1924); сборник стихотворений Чары, или Поэмы (Charmes ou poèmes, 1922) и цикл эпизодических фрагментов, посвященных своеобразному фантастическому персонажу по имени «господин Тест» (Monsieur Teste, полностью опубл. 1946). Через все творчество Валери проходит тема поисков «чистого Я» (le moi pur), путь к которому лежит через постепенное освобождение от всего, что подвержено биологическим изменениям и распаду. Умер Валери в Париже 20 июля 1945 года.

 

АФОРИЗМЫ

Больше всего гордись тем, что меньше всего тебе обязано.
***

Будущее уже не то, что было раньше.
***

В будущее мы входим, оглядываясь на прошлое.
***

Вежливость — это хорошо организованное равнодушие.
***

Власть без злоупотребления не имеет очарования.
***

Власть теряет все свое очарование, если ею не злоупотреблять.
***

Господь создал все из ничего, но материал все время чувствуется.
***

Если бы ты знал то, что знаю я, ты бы не мог знать того, что ты знаешь.
***

Если кто-то лижет тебе подошвы, прижми его ногой, прежде, чем он начнет кусаться.
***

Если не могут атаковать мысль, атакуют мыслителя.
***

Есть произведения, которые создаются своей аудиторией. Другие — сами создают свою аудиторию.
***

Компетентный человек — человек, ошибающийся по правилам.
***

Мы надеемся приблизительно, зато боимся точно.
***

Нет ничего более постоянного, чем непредвиденное.
***

Охотнее всего мы говорим о том, чего не знаем. Ибо об этом -то и думаем.
***

Сознание царствует, но не управляет.
***

Только когда мы приходим к цели, мы решаем, что путь был верен.
***

Умная женщина — та, в обществе которой можно держать себя как угодно глупо.
***

 

 

Valeri_P_-_Izbrannoe_-1936 — pdf

 

****************************************************

 

КУДРЯВЦЕВ А. В.
ПОЛЬ ВАЛЕРИ – РЫВОК К ЧИСТОМУ СОЗНАНИЮ
(отрывок из статьи)

«Мысль маскирует мыслящее.
Эффект скрадывает функцию.
Творение поглощает акт.
Проделанный путь поглощает движение».
Поль Валери

В двадцать один год многообещающий молодой поэт дает обет найти «математику интеллекта». Он прекращает писать стихи, резко меняет весь стиль своей жизни. С юношеским максимализмом он отказывается от всего ранее наработанного багажа, считая напрасными накопленные знания, выражает горькие сожаления о впустую потраченном времени. Отныне он везде ищет глубинные принципы, вызывающие к жизни реальные события. «События — это пена вещей. Меня же интересует море» .

Неосознанное становится врагом этого человека. «Что может быть унизительнее для разума, нежели то огромное зло, какое причиняет какая -то мелочь: образ, мысленный элемент, которому уготовано было забвение». Валери не хотел одалживаться у некой внешней сущности. Он не воспринимал свое бессознательное как часть себя. И только опыт жизни впоследствии вывел его на новый уровень понимания.

На протяжении шестнадцати лет ежедневно по несколько часов, Поль Валери проводит, перебирая факты в поисках своего философского камня. Он исследует феномен Леонардо да Винчи, пытаясь реконструировать его образ мысли. И волшебство кажется уже почти раскрытым. «Секрет Леонардо — как и Бонапарта (Валери, как корсиканец по отцу, конечно же преклоняется и перед гением Бонапарта — А.К.), — тот, которым овладеет всякий, кто достиг высшего понимания, — заключается лишь в отношениях, которые они обнаружили, были вынуждены обнаружить, между явлениями, чей принцип связности от нас ускользает».

«Наше сознание не улавливает связности этого целого, подобно тому, как ускользают от него бесформенные и хаотические клочки пространства, разделяющие знакомые предметы, и как теряются ежемгновенно мириады явлений, за вычетом малой толики тех, которые речь побуждает к жизни»

«В этих развлечениях, к которым причастна его ученость, неотделимая от страсти, ему сопутствует очарование: кажется, он всегда думает о чем — то другом…»

В последнем отрывке прекрасен образ «очарование».

Валери обнаруживает ключевую особенность обыденного мышления. «мыслить, значит — почти всегда, когда мы отдаемся процессу мышления, — блуждать в кругу возбудителей, о коих нам известно главным образом то, что мы знаем их более или менее». Уже в зрелом возрасте, возвращаясь к этому этапу своих исканий, Валери писал: «Я продумал и наивно записал несколько раньше это самое мнение в виде следующего пожелания: если бы мне довелось писать, я бесконечно больше хотел бы написать в совершенном сознании и с полной ясностью что — либо слабое, нежели быть обязанным милости транса и потере самосознания каким — нибудь шедевром, хотя бы и лучшим из лучших». <…>

<…> «Я — жалкий Робинзон на острове плоти и духа, который со всех сторон омывает неведомое, и я наскоро сколачиваю себе инструменты и навыки». Это признание близко по духу высказыванию Ньютона о мальчике, играющем камешками на берегу безбрежного океана. И это проявление мужества человеком, увидевшим горькую для себя истину. Постепенно осознается баланс случайного и закономерного, место логики и интуиции в общем творческом процессе. «Случайно возникшее слово растягивается до бесконечности, обрастает органами фразы, и фраза эта требует другой, которая могла бы ей предшествовать; она ищет прошлого, которое порождает, дабы возникнуть… после того как уже появилась!». Здесь уже ясно видно осознание необходимости совместной работы всех составляющих мышления. Наиболее отчетливо эта идея выражена в работе «Поэзия и абстрактная мысль». «…поэма «Пифия», возникла сперва в образе восьмисложной строки, чей звуковой строй обозначился сам по себе. Но эта строка подразумевала какую — то фразу, в которую входила частью, а эта фраза, если только она существовала, подразумевала множество других фраз».

«Разум чудовищно непостоянен, обманчив и легко обманывается, он порождает массу неразрешимых проблем и иллюзорных решений. Никакое значительное произведение не могло бы возникнуть из этого хаоса, если бы в этом хаосе, где собрано все, не нашлось для нас также реальных возможностей в себе разобраться и определить в себе то, что стоит извлечь из недр мгновения и тщательно использовать».

«Назначение поэта, — пусть слова мои вас не смущают, — отнюдь не в том, чтобы испытывать поэтическое состояние: это его частное дело. Его назначение — вызывать то же самое состояние у других».

«…стихотворение есть некий механизм, призванный вызывать поэтическое состояние посредством слов». Стихотворение — это механизм! <…>
***

ПОЭЗИЯ


Черновик рукописи Поля Валери

ОРФЕЙ

Под сенью миртовой, наедине с Орфеем,
Слагаю мысленно эклоги… Сноп огней
Затмил амфитеатр, где царственным трофеем
Лежит плешивая гора, но вот над ней

Запел Орфей, и гром катящихся камней
Испугом поразил всевластное светило,
Сметая жалобы ослепшие теней:
«Ты стены капища огнем раззолотило!»

Граниты движутся, колеблются, дрожат,
И каждый, тяжестью неслыханной прижат,
Взывает к небесам, где бог играет юный.

Встает полунагой, зарей омытый храм:
Он строит сам себя, он пропоет горам
Одушевленный гимн на лире златострунной.
***

РОЖДЕНИЕ ВЕНЕРЫ

Преджизненный озноб отчаясь побороть,
Исторгнутая в мир из материнской бездны,
На солнце, где прибой кочует камнерезный,
Алмазы горькие отряхивает плоть.

Еще не занялась улыбка, а на белом
Плече, отмеченном кровоподтеком дня,
Фетида разлилась, искристый дождь граня,
И волосы бегут по бедрам оробелым.

Обрызганный песок взметнулся вслед за ней,
И детский поцелуй стремительных ступней
Испила, зашуршав, сухая жажда впадин.

Но взор уклончивый предательски горел,
И в озорных глазах смешался, беспощаден,
Веселый танец волн с огнем коварных стрел.
***

ФЕЕРИЯ

Ущербная луна священным покрывалом
Окутала ночной жемчужный небосклон,
Рассыпав серебро у мраморных колонн,
Куда приходит Тень мечтать о небывалом.

Луна для шелковых пугливых лебедей,
Пернатым парусом в осоке шелестящих,
Умножит на воде число кругов блестящих,
Осыплет лепестки у роз и орхидей…

Все это будет жить?.. Кто в сумраке колышет
Тускнеющую зыбь, где лунный отблеск вышит? —
Хрустальным отзвукам давно потерян счет…

Нагая плоть цветов подхватит дрожь речную,
Боясь, что острием алмазным рассечет
Крикливый свет дневной фантазию ночную.
***
(Перевод Романа Дубровкина)
Избранные стихотворения. / Пер. Романа Дубровкина. — Москва, «Русский путь», 1992.

**************************************************

Валери Поль - Избранные стихотворения скачать бесплатно

Автор: Валери Поль
Название: Избранные стихотворения
Жанр: Философия
Издательский дом: Новый путь
Год издания: 1992

Поль ВАЛЕРИ

ИЗБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

ИЗ «АЛЬБОМА СТАРЫХ СТИХОВ»

ПРЯХА

 

Lilia…, neque nent[1]

 

На пряху сонную лавины плавных звуков

Обрушил старый сад из растворенных окон,

Кружится колесо, певунью убаюкав.

 

Пьяна от синевы и вьющихся волокон,

На жесткий стул она откинулась устало,

Из пальцев выпустив пуховый, теплый локон.

 

Над гаснущей листвой, прозрачнее кристалла,

Забил воздушный ключ, полуднем ослепленный,

И ветром лепестки по саду разметало.

 

Над подоконником качнулся куст зеленый,

Учтиво преклонив к заброшенной кудели

Тугую ветку роз, и зашептал — влюбленный.

 

А пряха всё прядет, как будто в самом деле

Веретеном ее, кружащимся впустую,

Волокна темноты нежданно овладели.

 

С небесной леностью сгущая тень витую,

Станок скрипучие наматывает бредни,

Рука ласкает шерсть — волнистую, густую…

 

Твой угол от цветов темней и заповедней,

Склоненный лоб листва увила золотая,

В закатной зелени пылает куст последний.

 

И роза юная — монашенка святая! —

Тебя девическим дыханьем убаюкав,

Поникла… Старый сад обрушил, облетая,

 

На пряху сонную лавины плавных звуков.

 

ОРФЕЙ

 

Под сенью миртовой, наедине с Орфеем,

Слагаю мысленно эклоги… Сноп огней

Затмил амфитеатр, где царственным трофеем

Лежит плешивая гора, но вот над ней

 

Запел Орфей, и гром катящихся камней

Испугом поразил всевластное светило,

Сметая жалобы ослепшие теней:

«Ты стены капища огнем раззолотило!»

 

Граниты движутся, колеблются, дрожат,

И каждый, тяжестью неслыханной прижат,

Взывает к небесам, где бог играет юный.

 

Встает полунагой, зарей омытый храм:

Он строит сам себя, он пропоет горам

Одушевленный гимн на лире златострунной.

 

РОЖДЕНИЕ ВЕНЕРЫ

Преджизненный озноб отчаясь побороть,

Исторгнутая в мир из материнской бездны,

На солнце, где прибой кочует камнерезный,

Алмазы горькие отряхивает плоть.

 

Еще не занялась улыбка, а на белом

Плече, отмеченном кровоподтеком дня,

Фетида разлилась, искристый дождь граня,

И волосы бегут по бедрам оробелым.

 

Обрызганный песок взметнулся вслед за ней,

И детский поцелуй стремительных ступней

Испила, зашуршав, сухая жажда впадин.

 

Но взор уклончивый предательски горел,

И в озорных глазах смешался, беспощаден,

Веселый танец волн с огнем коварных стрел.

 

ФЕЕРИЯ

Ущербная луна священным покрывалом

Окутала ночной жемчужный небосклон,

Рассыпав серебро у мраморных колонн,

Куда приходит Тень мечтать о небывалом.

 

Луна для шелковых пугливых лебедей,

Пернатым парусом в осоке шелестящих,

Умножит на воде число кругов блестящих,

Осыплет лепестки у роз и орхидей…

 

Все это будет жить?.. Кто в сумраке колышет

Тускнеющую зыбь, где лунный отблеск вышит? —

Хрустальным отзвукам давно потерян счет…

 

Нагая плоть цветов подхватит дрожь речную,

Боясь, что острием алмазным рассечет

Крикливый свет дневной фантазию ночную.

 

ТА ЖЕ ФЕЕРИЯ

Ущербная луна священным покрывалом

Окутала сквозной жемчужный небосклон

Над храмом, где в тени разрушенных колонн

Легко молчальнице мечтать о небывалом.

 

Она для шелковых пугливых лебедей,

Пернатым парусом в осоке шелестящих,

Умножит на воде число кругов блестящих,

Осыплет лепестки у роз и орхидей.

 

Пустыню зыбкую живая тьма колышет,

Разбуженная рябь, где лунный отблеск вышит,

Хрустальным отзвукам ведет пугливый счет.

 

Чье сердце, не стерпев безмолвья воскового,

Чье сердце выкриком немым не рассечет,

Как сталью, магию пространства рокового?

 

КУПАЛЬЩИЦА

В бассейне белизна купающейся плоти

(Затопленных садов дрожащая листва),

А над водой, как шлем в плюмажной позолоте,

Горит отъятая гробницей голова.

 

Заколкой-розою восторг небесный явлен,

И, в зеркале открыв сокровищницу нам,

Пучком двойных огней исхлестан, окровавлен

Ушной изгиб, нагим обещанный волнам.

 

За призрачным цветком, лазурью отраженным,

Напрасно тянется размытая рука:

Плывет и как во сне колышется, пока

 

Другая, замерев над небом погруженным,

Взбивает золото незаплетенных кос:

Торопится прервать сверкание стрекоз.

 

СПЯЩАЯ КРАСАВИЦА

Принцессу спящую оберегает алый,

Подвижным сумраком лепечущий дворец,

В загадки полуслов слагаются кораллы,

И птицы тянутся доклюнуть до колец.

 

Она не слушает ни солнечной капели,

В столетних кладовых звенящей без конца,

Ни ветерков лесных, что флейтами запели

В ответ на трубный клич нежданного гонца.

 

Усните, отзвенев, разбуженные зори! —

Ни проблеска в твоем захороненном взоре,

Холодном к ласковым касаниям плюща.

 

Над теплою щекой и роза не развеет

Волнистой прелести полночного плаща,

Что втайне под лучом рассветным розовеет.

 

КЕСАРЬ

Суровый бородач, тесня врагов постылых,

Полмира придавив решительной пятой,

Ты жадно овладел закатной высотой,

Где бьется легион орлов ширококрылых.

 

От властных замыслов отвлечь тебя не в силах

Ни плеск волны, ни блеск пшеницы золотой:

Твердеют мышцы, торс напрягся налитой, —

Губительный эдикт дозрел в державных жилах.

 

Наутро яростью бестрепетных когорт

Империю свою поджечь ты будешь горд,

Полоску сжатых губ приказом размыкая.

 

Вдали поет рыбак, качаясь посреди

Залива мирного, не ведая, какая

Гроза сгущается у кесаря в груди.

 

ПРИЗРАЧНЫЕ ТАНЦОВЩИЦЫ

Плывут воздушные цветы в потоке лунном, —

Легко и радужно скользить фигуркам юным

По вкрадчивым лесам… Смотрите, вот они

Струятся музыкой в просвеченной тени.

И чары полночи навстречу танцам снежным

Раскрылись розами, и мальвами, и нежным

Раскосым ирисом, — движенья плавных рук

Разлили аромат, но тихо все вокруг.

Лазурь осыпала листву над тусклым плёсом,

Лежащим россыпью под стать старинным росам,

Питающим цветок молчанья… Вновь они

Струятся музыкой в просвеченной тени,

Резные чашечки ладонями лаская.

На праведных губах уснула колдовская

Дорожка лунная, а пальцы пылко рвут

Под миртом дружеским сплетенье сонных пут…

И все ж случается порой беглянкам юным

Неотзвучавших арф не подчиниться струнам —

Прокрасться к озеру и пить в лучах ночных

Забвенье чистое из лилий водяных.

 

ОТЧЕТЛИВЫЙ ОГОНЬ…

Отчетливый огонь пронзил меня извне,

И понял я, что жизнь неистовую эту

Любить я не могу, как некогда, — во сне,

Любить ее шаги, распахнутые свету.

 

Ночами взор небес мне возвращают дни,

Едва на землю тьма ложится гробовая,

И если я не сплю не спят со мной они,

Для жизни, для любви глаза мне раскрывая.

 

Но радости раскат в разбуженном мозгу

Катается чужим, невыносимым смехом, —

Утопленником я лежу на берегу,

 

И раковины шум пустым рокочет эхом:

Ползет сомнение к разбитому рулю, —

Я умер или жив, я сплю или не сплю?

 

НАРЦИСС ГОВОРИТ

Narсissaе placandis manibus[2].

 

Собратья-ирисы, о красоте скорбя,

В толпе нагих цветов я возжелал себя

И чахну! Вслушайся, о нимфа вод лучистых,

Молчанью жертвую я груз рыданий чистых.

 

Надежду слышу там, где слышит речь мою

Покой, склонившийся к вечернему ручью,

Я чую буйный рост серебряной осоки,

И дерзко обнажив померкшую струю,

Восходит диск луны предательски высокий.

 

Как радостно в тростник я кинулся густой,

Измучен собственной печальной красотой:

И розу прошлого, и смех забыл я ради

Отвергнутой любви к волшебной этой глади.

 

О светлый водоем, оплакиваю я

Овал, объятьями моими окаймленный,

Глазами черпая из смертного ручья

Свой отраженный лик, венком отяжеленный.

 

И нет конца слезам: подводный образ пуст! —

Сквозь чащу братских рук, сквозь бирюзовый куст

Сочится нежный блеск двусмысленного мига:

У холода глубин отняв обломки дня,

На дне, где демонов я ощущаю иго,

Нагого жениха он создал для меня!

 

Изваян из росы и пыли сребролунной,

Внизу живет близнец безропотный и юный:

Водой повторно плоть моя сотворена!

Руками, зыбкими от золотистой тени,

Взываю к пленнику светящихся растений,

Неведомых божеств скликаю имена!

 

Прощай, зеркальный лик! Как терпким ароматом,

Нарцисс, заворожен я обликом твоим!

Но разве гроб пустой от глаз мы утаим?! —

Дозволь нагую гладь ласкать цветам измятым!

 

О губы, розою дарите поцелуй!

Пусть успокоится туманный житель струй, —

Молчат, окутаны закатным одеяньем,

Цветы, и тихо ночь из темных шепчет туч,

Но снова с миртами играет лунный луч.

 

Тебя под миртами, продленными сияньем,

Я славлю, тайный друг, открывшийся в лесном

Печальном зеркале, подавленная сном,

Напрасно мысль моя прогнать тебя хотела.

Покоится во мхах разнеженное тело,

И ветром полнится томлений горьких ночь.

 

Прощай, Нарцисс… Умри! Спустился вечер скорый,

Вздымаясь, гонят рябь сердечные укоры,

И флейтами тростник заплакал тонкокорый, —

Певучей жалости стада уходят прочь.

 

Но в смертном холоде, при свете звезд обманном,

Покуда саркофаг не всплыл ночным туманом,

Прими мой поцелуй сквозь роковую гладь!

 

Надежда, большего не смею я желать!

О если рябь меня, изгнанника, избавит

От вздохов, пусть мой вздох флейтиста позабавит, —

Надежда, сомкнутый кристалл ломай смелей!

 

Исчезни, божество, ночная ждет гробница,

А ты, послушная прибрежная цевница,

Луне рыдания жемчужные излей!

 

ЭПИЗОД

На солнце девушка причесывалась в тихой

Купальне, оттолкнув точеною ногой

Кувшинку, и мелькал атлас руки нагой

В ласкающих теплом, тускнеющих глубинах,

Согретых розами закатов голубиных.

И если по воде, где ветерок поник,

Бежала дрожью рябь, виной тому тростник —

Нелепая свирель вздыхателя, чьи речи

В жемчужинах зубов воспели сумрак встречи,

Для поцелуйных тайн избрав зацветший плёс.

Но равнодушная к притворству этих слез,

Не возводя из роз словесных пьедестала,

Тяжелый ореол богиня расплетала,

До наслаждения затылок отведя

Под зыбким золотом волнистого дождя.

Сквозь пальцы локоны текли в алмазной дрожи.

…Неторопливый лист на влажной замер коже,

Тростник разбил слезой прибрежное стекло,

И вздрогнула нога, как робкое крыло

Вечерней птицы…

 

ЗРИМОЕ

Если выгнулся внизу

Берег, дымом истекая,

Если сумрака слезу

Искупила соль морская —

 

На губах безгрешный дар, —

Значит к выпрямленной тверди,

К стенам волн струится пар,

Убаюканный в предсердьи

 

Той, чьи губы на ветру

Прогоняют влажной дрожью

Слов неслышную игру,

Приоткрыв за внешней ложью

 

В белозубом блеске дня

Нежность тайного огня.

 

ВАЛЬВЕН[1]

Распутать здешний лес мечтательно осмелясь,

Расплавься в шепчущем огне воздушных струй,

Что ослепительной листвою расшумелись,

И лодку быструю стихами зачаруй.

 

Белеющих бортов обласканные блики

Бегут над Сеною, покуда паруса

Предчувствуют косу, где полдень солнцеликий

Купает в синеве июльские леса.

 

Но каждый раз, когда крикливые станицы

Дробят небесный свод, безмолвна и грустна,

Дрожит перед тобой пустая тень страницы,

 

Как всеми брошенный, бездомный парус на

Припудренной реке, теченьями изрытой,

И Сена книгою лежит полураскрытой.

 

ЩЕДРОСТЬ ВЕЧЕРА

Неоконченное стихотворение

Полю Клоделю

 

Борясь игрой ума с истомой колдовскою

Светила, что на миг открылось нам, смотри! —

Лазурное вино я пью, водя рукою

По шерстяным бокам таинственной зари.

 

Прощальный пыл небес прохладой успокою,

Былых искусников катаю янтари,

Но бог, пресыщенный сумятицей людскою,

Уходит прочь, презрев земные алтари.

 

Вручая небу плод мыслительной науки,

Ты материнские одолеваешь муки,

Заря, достигшая вершины лишь сейчас.

 

Догадкой звездною провидит ангел глаз,

Как ночь безгрешную сверлит неблизорукий,

Бесптичью высоту пронзающий алмаз.

 

О вечер, сладкое отдохновенье празднуй!

По кромке западной ты разливаешь сон

Для праведных сердец и даришь неотвязный

 

Восторг змеиных роз лукавые соблазны

Для смертного, чья мысль пытает небосклон.

 

На алтарях твоих в седом дыму курений

Богатство памяти сжигает взором он

И смотрит, идолопоклонника смиренней,

Как вырастает храм из ярких испарений, —

Он, точно весопляс, над пропастью повис

И устремляется с мостов эфирных вниз:

Чужим триумфом пьян, спешит настигнуть Случай,

— А вдалеке, в тени задумчивых кулис,

Ущербная луна скользит за тонкой тучей.

 

…Зевает человек — небытия вино

Допито, сокрушен сосуд тревоги жгучей,

Но чары вечера, клубясь, летят в окно,

Где женщина в туман закуталась давно…

 

— О старцы мудрые, сидящие в Совете,

Пусть стрелкой золотой весы укажут эти

На пик безмолвия богам не прекословь!

— Мой портик, кто еще спасет нас от избытка

Бессмертной Красоты? В морях призывных — пытка

Венеры противоречивая любовь!

 

Мой взор, внимательный к судьбе валов соленых

И жадный до твоих видений, Водолей,

Оставил для миров, прибоем усыпленных,

Пустую комнату во тьме глубин зеленых,

А страсть к открытиям, мерцая все тусклей,

Явила женщину из золотистых горнов

Песчаной отмели, где ходит пенный жернов.

 

Но ярче мысль, когда голубизна вокруг:

Мне в тучах видятся неведомые страны,

Где облака легко приемлют облик странный

Вакханок, и гроза срывает плащ пространный

С небес и демона высвечивает вдруг:

Стоит, на облако облокотясь устало,

И смотрит, как плывет архангел в синеву,

И, точно тень меня неволить перестала,

Я сам плыву за ним, подобно божеству,

С презрением к себе парю в немом просторе,

Приморской памятью в несбывшемся живу,

И взор избранника в моем кочует взоре.

 

Тысячесветная и пенная гряда,

Ты крепость чистоте возводишь всемогущей!

До сердца достучись, бегущая вода,

Дроби осколки солнц, чья кровь закатов гуще,

Один рубеж тебе заказан навсегда —

Богов от сумрака земного стерегущий.

 

Дуга длиною в лье, многоколонный свод,

Над ливнем тяжких чар в оцепененье белом,

Где жажда вознестись шатром поголубелым

Влечет задымленный, иссякший пароход…

 

Но сумеречный пик погас, отягощенный

Снегами, облачный его сжимает нимб.

Прощанья близок миг, лучами позлащенный,

Влечение твое рассеется, Олимп!

Исчезнет хрупкий челн, пространством поглощенный.

 

Фронтоны грузных снов с неконченой резьбой,

Фасад, где занавес раздвинут голубой —

Для злобных глаз земли рубинами приколот.

Грядет ущерб Времён — желанья нет ни в ком:

На пурпурных губах, растянутых зевком,

Слова, плененные поэтом, рушит молот…

Грядет ущерб Времён желанья нет ни в ком.

 

Прощайте, чудные картины, я как прежде

Несытой гаванью объятья вам раскрыл.

Уйдя от гибели наперекор надежде,

Как быстрый парусник, взъерошьте перья крыл!

Спешите! Ночь грозит приблизить смерть Тантала:

До неба призрачный восторг его возрос,

Но роза смертная лучами отблистала,

Но роза сумрака нисходит с пьедестала,

Бледна последняя из предвечерних роз…

Не вижу более я с палубы обзорной,

Как пестрым вымпелом трепещет сильф морской,

Пустыней ледяной лежит причал мой черный,

Колючий ветер тьмы я чувствую щекой.

 

Задрайте наконец осмеянные люки —

Глазницы, темнотой пробитые! А ты,

Плодотворитель тайн, плодотворитель скуки,

Услышь беззвучный крик с надзвездной высоты

И мыслям облегчи предродовые муки…

 

АННА

С измятой простыней почти сливаясь, Анна

Сквозь пряди долгие глядит издалека

На обнажившийся живот, где бездыханно

Откинулась во сне бесцветная рука.

 

Просторно ходит грудь, вбирая мрак тягучий,

И, точно памятью, нагую плоть сдавив,

Приливную волну мешает с влагой жгучей

Разорванного рта раскатистый извив.

 

С цветными пятнами на невозбранном теле,

В прохладу устремясь — в крутой водоворот,

Во мраке спящая дрейфует на постели,

Тюльпанной горечи подставив жадный рот.

 

Пока на отмели не выброшен льняные

Рассвета ранний блеск, бездушен и кровав,

Пока ладонь влажна, и пальцы ледяные

Разжаться не спешат, земную нить порвав, —

 

В забвенье, без мужчин, без грез, напропалую

Нырнуть и, томную приоткрывая гроздь,

Не подставлять ее хмельному поцелую,

Смеющейся лозой увить нагую кость —

 

Шпалеры, где кричит, забредив плодосбором,

Телодвижение любое, жест любой:

Любовники, гордясь изысканным убором,

Так чувство хрупкое потащат на убой.

 

Монархи варварских держав, тая восторги

За дрожью обмерших сердец и голосов,

Приготовленьями неутомимых оргий

Натравят на тебя разгоряченных псов…

 

Не отвернешься ты от пальцев ослабелых,

И кровь, которую ничем не побороть,

Тяжелою волной пловцов накроет белых

И бросит на твою утесистую плоть…

 

Смиряет демонов твой остров тихоструйный

Обетованный край! — любовь плывет к нему

В надежде с гидрою сразиться поцелуйной

И ненавидящим зрачком пронзает тьму!

 

Ах, если золото сквозь абрис нетворимый

Вгрызется в теплую предутреннюю ткань,

Вернись в прозрачный мрак, где Тождества незримы,

Провалом мраморным в лучах рассветных стань!

 

Пусть губы, раздвоясь в улыбке изнуренной,

Продолговатых слез кусают стебелек, —

Под маскою души, ко сну приговоренной,

Покой настиг тоску и отдохнуть прилег.

 

Старуха, что атлас округлый золотила

И ставни жгла перстом, альков забыла твой —

Не вырвать ей тебя из утреннего ила,

Светилу не вручить запястий звон живой…

 

Но дерево извне раскрыло веер дымный,

Укоры совести гоня в конце концов,

И над трилистником пылающие гимны —

Напевы птиц одни смиряют мертвецов.

 

АРИЯ СЕМИРАМИДЫ

Камиллу Моклеру

 

Блистать короною из утренних лучей

Мечтает бледный лоб, глаза взирают сонно,

В прожилках мрамора светлеет мгла ночей,

И зреет золото рассветного виссона.

 

«Явись, великая душа, — зовет Заря, —

Прими же наконец телесное обличье!

Спеши назначить день, когда огней моря

Преобразят твое бессмертное величье!

 

Уже гремит труба, и голос битвы груб,

Пожаров отблески бегут от башни к башне —

О пышность древности! — и вспышки жадных губ

Холодный воздух жгут наемника бесстрашней!

 

Из мрака поднимись — довольно жить впотьмах!

До суши доплыви, до истинного зренья:

Сметёт преграду волн пловца победный взмах,

Глубины существа круши до изнуренья

 

И, вопрошая плоть, отважно разорви

Её бессилия невидимые путы:

От чудищ, чей приплод снует в твоей крови,

Избавься от ночной новорожденной смуты…

 

С востока я пришла и каждый твой каприз

Готова ублажать деяньем самым чистым:

Пусть пламена твои питает свежий бриз —

Соедини себя с пророчеством лучистым!»

 

— Ответствую Заре из бездн небытия,

И сердце с крыльями орла-огнепоклонца

Меня уносит ввысь — тщеславна цель моя:

От сонных мертвецов лечу быстрее солнца.

 

И, розу подхватив, беру наперевес

Блестящее копье, а в голове толпится

Поспешный гул шагов — величию небес

Объятья распахну, воздушная царица!

 

На кровле башенной, счастливая, стою.

О безлюбовный шпиль, гордись Семирамидой!

Узрев безбожную империю мою,

Правитель, скипетру жестокому завидуй!

 

На пропасть посягну! Пройду мосты садов,

Безумица, продлю пожар надменной страсти

На муравейники кишащих городов:

Дороги — росчерки моей монаршей власти!

 

Держава предо мной простерта шкурой льва,

Его убила я и завладела шкурой!

Отныне призраком хранительного рва

Вокруг овец моих блуждает запах бурый!

 

Я солнцу жертвую секрет державных жен,

Впервые к нежному прильнет оно порогу,

Земли и неба зов взаимно отражен —

В нем тайной хрупкости вкушаю я тревогу.

 

О пиршество царей, осознанная мощь,

У ног безгрешного, божественного стража

Лежишь ты подступом туманных крыш и рощ,

Намеком тайного свершенья будоража.

 

Здесь я на высшее величье посягну —

Я, сердцем окрылясь, взойду на эту кровлю,

Небесную в себе открою глубину,

Прибежище душе смятенной уготовлю!

 

О пропасть славная, о вогнутая грудь,

Вбирающая синь телесными ноздрями,

Ты горький фимиам возжаждала вдохнуть

Над человечьими кварталами-морями!

 

О солнце, полог сна отбросив второпях,

Хохочет улей мой, гремит над Вавилоном,

Поют рожки, визжат кувшины на цепях,

И камни к пильщикам взывают непреклонным.

 

Вверяя страсть мою резцу и долоту,

Рабочим гомоном я населяю воздух,

Неукротимый шпиль пронзает высоту,

И глыбы мрамора пищат, как птицы в гнездах.

 

Растет строение навстречу небесам,

Отныне голос мой в решенье судеб слышен,

И, кажется, мой храм себя возводит сам,

Дрожжами смутного брожения возвышен.

 

Увы, тесна, как плен, державная стезя,

Немыслящим рукам обязана я славой,

Но эту ненависть не полюбить нельзя,

Когда у ног твоих — хребет тысячеглавый.

 

Толпа мурлычет мне напевы, как волна,

В простертой ярости утихшая до плача, —

К царице ластится, умиротворена,

До срока дикое негодованье пряча.

 

В трусливом ропоте раскрывшиеся рты —

Я слушаю, я жду их ярости подолгу.

Не менее богов несправедлива ты,

Великая душа, приравненная к долгу!

 

Любовной прихотью задетая порой,

Победной страсти я добычею не стала,

Вовек я от себя не отрекусь, герой,

Тенётам нежности не покорюсь устало.

 

От низменных блаженств, от ласковой вражды,

От разомлевших тел, от поцелуйной влаги

Сбежала я в свои висячие сады

И там, на высоте, где бездна в полушаге,

 

Где молний яростных цветочный ждет бальзам,

Где роза дерзкие испепеляет руки,

Я, безразличная к признаньям и слезам,

Венчаю прошлое надгробьями разлуки.

 

Смотрю, как высится новорожденный храм,

Массивный монумент бесплотного мечтанья,

Как грубые кубы, подобные горам,

Воздушных замыслов приемлют очертанья.

 

Звени, кимвал, ликуй! Как перси, высоки

Аркады убранной цветами пирамиды, —

Веди меня, о мысль, открой мне тайники

Царицы мудрых чар, златой Семирамиды!

 

ЮНАЯ ПАРКА

Андре Жиду

На долгие годы оставил я искусство поэзии;

пытаясь снова подчиниться ему,

я сочинил это упражнение,

которое и посвящаю

тебе.

 

Ужели чудеса нагромоздило Небо

Для обиталища змеи?

Пьер Корнель

 

Кто плачет в этот час? Не ветер ли ночной

Гранит верховные алмазы надо мной?

Кто плачет так, что я сама вот-вот заплачу?

 

Ладонью заспанной блуждаю наудачу

По ледяной щеке и, уступив стыду,

От вещей слабости слезы заветной жду:

Оттает, чистая, права судьбы присвоив,

Засветится во тьме сердечных перебоев.

В нашептыванье волн мне слышится упрек:

Опять доверчивость чужую подстерег

Прибой и заточил, не выплеснув на сушу,

В соленом горле скал обманутую душу…

Что делаю я здесь, растрепана, робка?

Безлиственно дрожит холодная рука,

По островам груди в сомнении плутая…

Всесокрушением томится даль пустая…

Свечусь, привязана к тебе, сквозная гроздь!

 

Величественный свод, неотвратимый гость,

Достойный проницать пространства временные

И в безднах порождать свеченья неземные, —

О сколько чистоты в сиянии твоем!

Сверхчеловеческим предвечным острием

Ты сердце смертное пронзил до слез, до дрожи…

 

Наедине с тобой стою, покинув ложе,

На изувеченной фантазмами скале,

Пытаясь разгадать в незаживленной мгле,

Какой неправдой я разбужена ночною,

Свершенной надо мной или свершенной мною?

…А, может, прежних слов я одержима злом,

Когда прохлада рук переплелась узлом,

Сдавив мои виски (задута лампа шёлком),

И молнию души ловила я осколком

Небытия, о нет, была я госпожой

Неотягченных вен: мой взгляд, почти чужой,

Следил, раскинувшись над лабиринтом плоти,

Как, дебри тайные купая в позолоте,

 

Змеиный, жгучий я нащупала укус.

 

Какие обручи желанья, нежный груз

Сокровищ трубчатых, скользящих шлейфом томным,

И жажда светлого в нагроможденье темном!

 

Коварный!.. В отблесках язвящего огня

Пронзенной, познанной оставил ты меня…

В изменнице-душе нас возрождает жало:

Твой яд отныне — мой! Познав себя, бежала

По жилам молния — мной обладавший яд.

Для скрытных девственниц огни его таят

Угрозу ревности — к кому же я ревную?

О боги! ощутить в себе сестру иную,

Всегда горящую, всегда настороже!

 

Простосердечие, ненужное уже!

Прочь от меня ползи, любезный Змей, мне гадки

Заемной хитрости петлистые догадки

И преданность твоя, услужливый беглец

Наивных головокружительных колец!

Вокруг себя совьюсь — души моей достанет,

Она, раскинувшись над тенью, не устанет

Всю ночь вгрызаться в холм прельстительной груди,

Излившей молоко мечтаний, — отведи

Сверкающую длань, грозящую любовью

Бесплотности моей, какому пустословью

Желанный, жертвенный я предпочту удел?..

Развалин позумент, меня ты не задел

Теченьями, — уйми волнистые разгулы,

К истокам возврати беспутные посулы:

Глаза мои давно открыты, не ждала

Я меньшей ярости от скрученного зла

В пустынной сухости запрятанного клада.

Границу моего мыслительного ада

Пытаюсь различить — о многом знаю я…

Пусть лицедействует надломленность моя,

Не так прозрачен дух, чтоб идольская злоба

В пещеру разрослась безрадостного гроба

Под взлеты факела в граненой, скальной мгле.

Когда б мы ведали, что может на земле

Из бесконечного родиться ожиданья!

Но даже тень сдалась агонии страданья.

Тревожный взор души прожорливо-глубок:

Витого чудища волнующий клубок

На жаркую ступень вползает, обессилен

Тягучей томностью заласканных извилин…

Что значишь ты в моей немеркнущей ночи,

Рептилия? сплетя капризные бичи,

Мой небрежащий сон ты созерцала, вспомни!..

Но я изменчивей, о Тирс, я вероломней!

Со мною заодно опасности мои.

Пещерный выползок, прочь от меня струи

Бескостный свой хребет, спиральной страстью вздутый,

Другую танцами массивными опутай,

Пленяй нагую ночь ее закрытых вежд

Чередованием тождественных одежд,

Клубись, высиживай зародыши зевотной

Сердечной слабости, покуда сон животный

Сжимает девственниц лоснящимся кольцом…

Не выплакав тоски, с заплаканным лицом,

Бессонно-бледная, проснулась на постели,

Но склеп, укачанный в отсутствующем теле

Разбила, перейдя порог небытия.

Потом, облокотясь, во тьму смотрела я,

Мечту к державному примерив своеволью.

 

Всецело дорожа божественною болью,

Я ранку узкую на дрогнувшей руке

Бросалась целовать: я знала, вдалеке,

На гребне древнего догадливого тела

Горит огонь. «Прощай!» — я закричать хотела

 

Себе, земной сестре, солгавшей в остальном…

 

Единственное Я, не созданное сном!

Живая жертвенность, очерченная блеском

Безмолвья… Бледный лоб, преследуемый плеском

Волос, украденных ветрами, и в морях

Продленный нитями седых, косматых прях, —

С непобедимым Днем мое венчанье празднуй!

Перед улыбчивой вершиною алмазной

Супругой равною я простираюсь ниц…

 

О драгоценный лес сомкнувшихся ресниц,

Слепой полуночью переплетенных густо,

На ощупь, в темноте, молясь тысячеусто,

Покровом пористых окружных позолот

Вбирала вечность я и бархатистый плод —

Себя! — вручала в дар бессмертию вселенной,

Но в бледной мякоти, под кожурою пленной,

Кипящий солнцем сок не бредил горячо

Загробной горечью, — открытое плечо

Пожертвовала я просвеченным высотам:

На грудь, обильную под стать счастливым сотам,

Объятьем вогнутым сошел уставший мир.

Ты поглотил меня, светящийся кумир! —

Бегу и быстрые распутываю тени,

Скользя туникою по зонтикам растений,

Склоняя лезвия надменных, хрупких трав,

Бегу, величие цветущее поправ

Счастливой гордостью своей свободы новой.

Порой за полотно зацепит куст терновый

И тела свежего мятежную дугу

Перечащим шипам откроет на бегу —

Под куполом льняным оно блеснет, прославясь

Твоими красками, о бронзовая завязь!

 

Отчасти тяготясь могуществом пустым,

В душе послушная желаниям простым,

Чью волю гладкие присвоили колени,

Я сбрасывала гнет неловких сожалений,

И чувственная цель казалась мне светла:

К ней глина вязкая шагов моих плыла.

Беспечной стала я и на решенья быстрой.

Пылающий покров из снов природных выстрой

И до бескрайности, о Полдень, опьяней!

Беги!.. Увы, у ног недружество теней

Скользит струящимся подобьем зыбких мумий,

Загримированной бесплотности угрюмей,

Неубивающей касается земли,

Танцует, гибкое, в нетронутой пыли,

Таится между мной и розой огневою

И разрывается, не шелохнув листвою…

О похоронная ладья!…

 

А я стою,

Живая, и, вручив себя небытию,

Вооружаюсь им и, как гортань сухая,

Хмель померанцевый восторженно вдыхая,

Зениту жертвую пустой, сторонний взгляд.

О неужели свет от сердца отдалят

Растущей полночи пытливые секреты,

И уголок души расширится, согретый

Глубинным знанием, избегнув чистоты!..

В полубеспамятстве стряхнуть не в силах ты

Недвижный обморок дрожащих ароматов,

Нагая статуя, чей мрамор бледно матов

В капризном золоте дурманящих лучей.

Нет, черный мой зрачок, зрачок давно ничей,

Колодцем тартара круглится, обрываясь

В мыслительную тьму, — я ветру открываюсь,

Но душу отстоять у веток не могу,

На золотящемся вселенском берегу

В обличье Пифии стенаю и коснею,

Пьяна пророчеством, что мир погибнет с нею.

Загадки идолов в себе я обновлю.

Задумаюсь, замру и небеса молю,

Прервав мечтания, бегущие зеркальным

Крылом по солнечным кругам зодиакальным,

Меняясь сотни раз в игре с небытием,

Пылая в мраморе зияющем моем.

Глазастой пропасти опасная добыча!

 

Духовным зрением над взморьями владыча,

Я столько видела сменяющихся дней,

Что ведала, какой окажется бледней,

Какой сиянье мне подарит в ровном беге,

Но кроме скуки я не знала привилегий,

Заря шептала мне: враждебность предпочти.

Почти умершая, бессмертная почти,

Я в сновидениях разглядывала тронный

Алмаз, блистающий над будущей короной,

Где леднику невзгод противятся одни

Задумчивого лба бездонные огни.

 

О Время, догорев в мечтательных глубинах,

Дерзнешь ли в сумерках воскреснуть голубиных,

Где доверительным полотнищем возник

Румянца детского кочующий двойник,

В закатный изумруд стыдливой розой канув.

 

О жертвенный костер! Как маски истуканов

Воспоминания на золоте зари.

Раздуй парчу небес и оплодотвори

Отказ познать огонь и стать иной, чем прежде,

Придай кровавый блеск бескрасочной надежде,

Обожествляющей святой лазурный свод

И время ирисов у безразличных вод, —

Бесцветный выпей дар, мечтая обновиться:

Мне осторожная чужда отроковица

И соучастница ее — лесная тишь,

К тревожной ясности ты ненависть простишь…

Хочу, чтоб в ледяной напуганной гортани

Забил охрипший ключ любовных бормотаний…

Крылатой лучнице открыт затылок мой.

 

Как сердцем слабнущим не ослабеть самой?

 

Я жду, а виноград темниц угрозы множит,

И листьев клейкий бред прилип к щекам, а, может,

Стволы ресничные разнежились вокруг

Вечерней тяжестью переплетенных рук?

 

ГЛАЗА МОИ, ВО ТЬМУ ВЗДЫМАЙТЕ СВОД СВЯТЫНИ!

ВЕНЧАЙ МЕНЯ, АЛТАРЬ, НЕВИДАННЫЙ ДОНЫНЕ!

 

Так небо призывал утес телесный мой.

Земля, сверкнувшая стоцветною каймой,

Сползала, вольная с челом расстаться белым.

Вселенная, дрожа на стебле оробелом

Отказывалась мысль короновать мою, —

 

Чеканной розою на жизненном краю

Взросла она в борьбе с нездешним произволом.

 

Пусть в черепе твоем, беспамятном и полом,

Живет мой аромат, о Смерть, вдохни скорей

Приговоренную прислужницу царей,

Зови меня, терзай! Скучна иная участь:

Новорожденный год преодолел тягучесть

Неторопливых вен: весна предвестья шлет,

Неясно бродит кровь, в алмазных искрах лед…

Не устоит зимы сверкающий осколок.

Надзвездной благости вздыхающий астролог,

Разгульный паводок, взломал речной сургуч,

Весны-насильницы веселый хохот жгуч!

Такой беспутный звон разлит в зенитном зное,

Что нежностью нутро пронизано земное!

Деревья в чешуе раздутой и сырой

Тысячерукою волнуются горой

И в терпком воздухе, как шерстью громовою,

На солнце хлопают крылатою листвою,

Уносятся в простор — и чувства нет новей!

Глухая, имена парящие навей!

Нет, их не слышишь ты в смешенье цепких связей:

Клонясь верхушками раскидистых фантазий,

Гребет к богам, гребет наперекор богам

Единодушный лес, к надлобным берегам

Уносит он, о Смерть, разлуки остров синий

И гонит праведно по мокрой древесине

Сок, под пластом травы таимый до сих пор.

 

Какая смертная соблазну даст отпор?

Какая не нырнет без долгих размышлений

В такой водоворот?

Предчувствуют колени,

Как беззаступный страх вползает в детский плач,

И тотчас птичий крик — прельститель и палач! —

Пронзает тень мою! О розы, вздохом жадным

Я возрождаю вас. Увы, рукам нескладным

Корзину не поднять: в сердечной тьме — изъян!

От вида скрученных волос победно пьян

Двуликий день меня он целовал в затылок!

В гуденье диких пчел как робок он и пылок.

Бери меня, о Смерть, и ты, Заря, бери!

Ах, сердце, ты меня взрываешь изнутри,

Трепещешь, вздутое, как в неводе лиловом,

Такое лютое с плененным рыболовом,

Такое нежное для бесконечных уст!

 

На жажду слаще я не надевала узд!

Нелицемерные желанья, ваши лица

Светлы… Дозволено плодами округлиться

Любви богов, сосуд влеченья оживив:

Лучистые бока и бедренный извив,

И материнское приемлющее лоно —

Во мне алтарь они воздвигли благосклонно:

Там души чуждые перемешать легко,

Покуда семя есть, и кровь, и молоко!

О ненавистная гармония, где каждый

Случайный поцелуй предвестник плотской жажды!

Смотрю, как явности телесной избежав,

Кочуют жители несбыточных держав.

Нет! собеседники мои и побратимы,

В заманчивую плоть вовек необратимы

Ни вздохи пылкие, ни взоры, ни мольбы,

Я вас не оживлю, бессильные рабы,

К неосязаемым вернитесь мириадам!

Кто согласует жизнь с безвидным этим адом?

С тенями разум мой мечты не примирят,

Вам не затрепетать под грозовой разряд

Речей… Как жалки мы, слепые вихри праха!

 

Небесную стезю не отыщу от страха!

 

О вспышке чувственной молю тебя одну,

Наплывшая слеза, о чем еще дерзну

Просить? Ты над щекой ревнующе нависла:

В сплетении путей немало злого смысла!

Земная, помню я, как царственный дедал

Тебя из темноты сердечной созидал

Для возлияния, обещанного соком

Глубин, воскреснувших в заклании высоком

На жертвеннике тайн и драгоценных снов!

Пробив пещерную кору первооснов,

Полночным ужасом ресницы разжимая,

Из гротов совести сочится соль немая.

Где твой исток, слеза? Какою новизной

Работы внутренней, и грустной, и земной

Свою упрямую ты возлагаешь ношу

На материнские ступени? Что я брошу

В пугающий провал ночных твоих борозд?

Отсрочкой душишь ты, твой зримый путь не прост, —

Кто призывал тебя на помощь свежей ране?..

 

Зачем вы метите, рубцы, алмазы, грани,

Слепую эту плоть? Куда идет она,

Незнаньем собственным и верой смущена?

Надежду не прогнать бессильем пальцев робких.

О почва, вязкая от водорослей топких,

Подруга нежная, неси меня вперед!

Покорность снежная ужели не замрет

У самой западни? Что ищет лебединый

Бесправный мой порыв? О радость стать единой

С земною прочностью! Мой шаг упрямо тверд,

Но ужас на тропе непознанной простерт!

Еще один подъем подошвами ощупав,

Верну природную уступчивость уступов, —

Над сомкнутой землей воздвигся пьедестал:

Там бездна пенится, там ветер исхлестал

Утесы, скользкие от ламинарий бурых, —

Как здесь мечтать легко о растворенье в хмурых

Непойманных волнах! Однообразный гул

Подобье савана над морем натянул,

Соткав его из брызг и расщепленных весел.

В стенающую ширь он жребии отбросил

Наперекор мольбам береговых камней.

 

Нашедшего следы босых моих ступней

Удастся ли отвлечь от созерцаний важных?

 

Неси меня, земля, по грудам стеблей влажных!

 

Таинственное Я души еще живой!

Как горько на заре увидеть облик свой

Неизменившимся…

Зеркальной выгнут чашей

Светлеющий залив, пока улыбкой вашей,

О исчервленные, вчерашние уста,

Наводятся на мир холодные цвета,

И камни зыблются, как в толще водоема,

В тюремно-замкнутом браслете окоема.

Рука обнажена над зеленью зыбей.

Рука несет рассвет!

Проступка нет грубей,

Чем жертву разбудить непринятую!

Гладок

Отполированный, почти лишенный складок

Порог — отспоренный и выровненный риф! —

К неумиранию меня приговорив,

Уходит темнота, и обнажен желанью

Алтарь, где памяти я предана закланью.

 

Там пена силится упрочить зримый вид,

Там вечность на плече волны отождествит

Себя с качанием рыбацкого баркаса.

Природа точно ждет властительного гласа,

Дабы к предбудущим рожденьям сделать шаг

И целомудренный веселый саркофаг

Восстановить, гордясь своей вселенской ролью.

 

Обожествленные порозовевшей солью,

Привет вам, острова, потешники лучей

И солнца плавкого! Предвижу, горячей

К полудню загудит деревьев рой пчелиный,

И каменистые почуют исполины,

Как близок огненный элизиум! Леса,

Где мыслью зверние блуждают голоса,

Холмы, где славят мир напевы козопасов, —

Привет вам, острова! Морями опоясав,

Свой материнский стан, колени преклоня,

Вы облик девственный храните для меня!

Но как над головой цветы у вас ни ярки,

Ступни в морскую стынь вы погрузили, Парки!

 

Приготовления души, покой висков

И смерть, совсем как дочь таимая, — таков

Исход, означенный предвзятостью верховной:

От блесток роковых уходит безгреховный

Полет, но разве он не временный разрыв?

Я первая к богам приблизилась, открыв

Лицо тиранскому дыханью ночи вечной:

Об изречении тоски бесчеловечной

Сквозь гущу темноты я вопрошала твердь…

 

В слепящей чистоте я выдержала смерть,

Таким же некогда я выдержала солнце,

Но в изваянии моем огнепоклонце,

Под обнаженною, натянутой спиной,

Душа от прошлого спасалась тишиной,

С надеждой слушая колючие оттенки

Толчков, изношенных о набожные стенки,

Потворства давнего предчувствуя итог —

Существования трепещущий листок…

 

Ты не умрешь, не жди… Насмешлива удача

К той, что в зеркальности себя жалеет, плача.

 

Но разве не была волшебной цель моя,

Когда палачеству определила я

Презренье светлое к многоразличью рока?

Погибельный алмаз без пятен, без порока!

И разве склоны есть прозрачнее, чем те,

Где я карабкаюсь к затерянной черте

По взору долгому закланницы отверстой?

Какую тайну ей хранить, кровавоперстой?

На грани бытия, в безбурной белизне

Она от слабости прекраснее вдвойне,

Смиряя серп времен, над плахою нависший,

Предсмертной бледностью бледна, последней, высшей.

Так с плотью полою целуется волна,

Так в одиночестве себя бежит она…

Душою я давно плыву к надзвездной выси

В мечтах о траурно шумящем кипарисе.

Я жертвой чувствую себя у алтаря

Дурманов завтрашних, бестрепетно паря

И тая в облачном, неосторожном дыме,

Я стала деревом с волокнами седыми,

Величье растворя в пространстве роковом.

Я завоевана гигантским существом,

Любовью жданного куста-единоверца:

Толпу лучистых тел из фимиама сердца

Рождает трепетно туманный мой состав.

 

О нет! от высоты двусмысленной устав,

Я больше не ищу у лилии печальной

Возврата к прошлому — сосуд первоначальный

Мы силой жизненной не сбросим, не затмим.

Кто ратоборствует с могуществом самим,

Когда твое чело — маяк в пустыне ночи,

А зрение твое его дневные очи?

 

Задумайся, какой безгласный произвол

К воскреснувшему дню из тьмы тебя привел?

Из тьмы, мертвецкою тоской отягощенной!

У безотчетного щепотью позлащенной

Добудь рассветами отспоренную нить:

Твой путь слепой она сумела отклонить

До этих берегов… Жестокой будь и лживой,

И тонкой! Распознай, как стала ты поживой

Ползучей трусости и вздохов-беглецов,

И пряных, как земля, заботливых сосцов?

Какая затхлость недр, какие сны рептилий

Тебе пещерную бескостность возвратили?

 

Вчера, царица-плоть, ты предала меня,

Ни ласкою, ни сном не возвестив огня…

Чаруясь демонской благоуханной властью,

Мужскую шею я не обвивала страстью

Воображаемых, полуумерших рук,

И лебедь вспененный, божественный супруг! —

Не потревожил мысль пожаром перьев снежных.

 

Не ведать гнезд ему столь трепетных и нежных!

Я телом сомкнутым и девственным была

Доступна каждому: расслаблена, бела, —

Во впадине волос, в пещере златоржавой

Господство растеряв над чувственной державой.

В объятьях собственных я сделалась другой

Кто от себя бежит? Кто с болью дорогой

Прощается? В какой излуке сердце тает?

В какой из раковин былое обитает

Отзвучьем имени? Какой коварный шквал

Меня из крайности безвременной призвал

И отнял долгий вздох, и помешал проститься? —

На жертву сон слетел таинственный, как птица.

 

Казалось, час настал, когда в душе любой

Пророчица уже не может быть собой,

 

Устав потворствовать строптивому терпенью,

И вяло борется с последнею ступенью.

К покинутым рукам торопятся шаги, —

От коронованных покойниц не беги!

Лицо такой же вздох.

Склоняюсь запоздало

К согласью нежному: простила, оправдала

Я злую плоть свою у пепла горек вкус!

Свидетельницам тьмы несу паденья груз —

В истерзанных руках наперекор мечтаньям,

Разъята надвое безвольным бормотаньем…

Спи, мудрость, возведи алтарь небытию,

Верни к зародышу бессветную змею,

Отдайся сумраку несобранных сокровищ…

Усни, сойди живой в безгрешный сон чудовищ!

 

(За дверью… сводчатой, как перстень… вьется газ…

В журчанье горловом… предсмертный смех угас…

Из бледных губ твоих пьет коршун в сонной нише…

И тьма не так темна… Спускайся… Тише …тише…)

 

Мой беспорядочный, мой неостывший склеп,

Здесь ум разбросанный, всезрящий ум ослеп,

И, уступив себе, я в саван обернула

Сердечный стук — в живом колодце я тонула,

Где дышит вечностью льняная западня,

Заполненная мной, вобравшая меня.

Мой оттиск, полое тепло пустого ложа,

Своим в конце концов тебя признала кожа.

Мой дух в пучинах грез надменных усыплен

Волнами складчатых ласкающих пелен:

На бледных простынях себя дыханьем выдал

Изобразивший смерть, летящий в бездну идол —

Живая женщина с заплаканным лицом,

Уставшая копить с любовником-скупцом

Восторги тайные, когда в нагой пещере

Порвал он договор на смертные потери.

 

Непознанный ковчег, всю ночь я, как в бреду,

С неотторжимыми цепями спор веду,

Рыдаю и во тьме качаю безрассудно

Твореньями земли нагруженное судно.

Но что это? Глаза, томясь голубизной,

Взирают холодно на смерть звезды ночной.

Порыва моего взошедшее светило

Прабабки юную тоску раззолотило, —

Так совесть воровским сжигается огнем:

Обожествленная солнцеподобным днем,

Преображается недавняя гробница,

У ног моих вода грозит воспламениться!

Заря приблизилась, и зыблемый покров

К ночным империям уносится, багров…

 

…Но если я жива, прощанья бесполезны,

Как сны! На берегу необозримой бездны

Стою в исчезнувших одеждах, а в груди

Вздымается прибой — тревоги позади!

Глазами выпью соль, лицо подставлю пене

И злобе ветреной бурунных песнопений!

Ах, если вздуется подводная душа,

И на волну волна обрушится, круша,

Завоет, загудит, набросится недобро

Белесым чудищем на каменные ребра,

Обдав мой лоб огнем осколков ледяных,

Ах, если острия трезубцев водяных,

Исторгнутые мглой, мою исколют кожу,

Наперекор себе тогда я приумножу,

О солнце, похвалы и сердцу, и твоим

Лучам, дарующим рожденье нам двоим, —

 

Я кровью девственной тянусь к снопам огнистым,

И благодарна грудь под золотым монистом!

ИЗ СБОРНИКА «ЧАРОВАНИЯ»

ПОЯС

Когда любуясь высотой,

Глаза румяна щек вбирали,

И розы с Вечностью играли,

Застывшей в точке золотой

 

Неоживающих смятений,

Перед счастливой немотой

Затанцевал перевитой

Свободный пояс тонкой Тени.

 

Он от заката ускользал,

Струями воздуха прогретый:

Кольцом верховным с жизнью этой

Мое молчанье он связал.

 

Ты, наплывая, уплывало,

О сумрачное покрывало!

 

СПЯЩАЯ

Люсьену Фабру

Какую тайну пьет в пьянеющем цвету

Возлюбленной моей дыханье колдовское?

Какой наивный луч, свечение какое

Питает женщины уснувшей красоту?

 

Подобных недругов не знать я предпочту:

Непобедимых снов безмолвно дно морское, —

Ты в торжествующем растаяла покое,

В ненарушимую закуталась фату.

 

О тяжесть забытья и мрака золотого,

Ты жутким сном своим вознаграждать готова, —

Под спелой гроздью лань уснула у ручья.

 

Пока душа грешит, в аду ища защиты,

Ладонью заслонясь, живая плоть твоя

Не спит и потому глаза мои открыты.

 

ФРАГМЕНТЫ НАРЦИССА

I

Cur aliguid vidi? [2]

 

О как сияешь ты, венец моих томлений!

 

Под вечер наконец прервался бег олений,

И в гуще тростников простерся я без сил,

Но жажду утолить у бездны не просил.

Нет! домогаясь чувств, неслыханных, быть может,

Загадочную гладь Нарцисс не растревожит.

О нимфы, из любви ко мне вы спать должны!

Вспорхнет бесплотный сильф — дрожите вы, бледны,

А стоит чахлому листку над узкой тропкой

Задеть нечаянно плечо дриады робкой,

Как вспыхивает жизнь в любом углу лесном…

Я наваждение питаю вашим сном:

Парящего пера его пугает трепет,

Пускай же до утра слепые вежды сцепит

Божественный покой, — от дремлющих наяд,

От неба облака меня не утаят!

 

Присниться вам хочу!.. без вас, ручьи лесные,

Я тщился бы найти сокровища иные,

Не зная ни тоски своей, ни красоты, —

К смущенной нежности взывал бы: «Где же ты»?

И, неутешенный чертами дорогими,

Рыдал бы о любви, даруемой другими…

Бесслезный, ясный взор увидеть ждали вы,

О нимфы, пленницы безветренной листвы,

Бесстебельных цветов и неподкупной сини, —

Увы, призвав меня к береговой трясине,

Вы в тростниковое слепящее кольцо

Замкнули смертное, смятенное лицо!

 

Блаженны слитые тела течений плавных,

А я один, один!.. О боги высей славных,

О вздохи, дайте мне остаться одному!

Как отзвук, я к себе приближусь самому,

Приблизившись к воде, ветвями осененной…

Вверху клинки лучей сменяет блеск граненый,

Надежду слышу там, где слышит речь мою

Покой, склонившийся к вечернему ручью,

Я чую бурный рост серебряной осоки,

И, дерзко обнажив померкшую струю,

Восходит диск луны предательски-высокий…

Восходит, вывернув наружу суть мою,

Восходит, высветив, как в сокровенном гроте,

Тоску, в которой я со страхом узнаю

Неодолимую любовь к своей же плоти.

Об этом шепчет мне ночного ветра дрожь,

И ни намека нет, что этот шепот — ложь,

Настолько тишина в ненарушимом храме

Едина с темными дрожащими ветрами.

 

О счастье пережить самодержавье дня

И мощь его, когда, последний жар храня,

Лицо зари в пылу любовном розовеет,

И от наполненной сокровищницы веет

Воспоминаньями оконченных трудов…

Но не собрать заре рассыпанных плодов:

С готовностью во прах она ложится алый,

Преображаясь в тень, где вечер спит усталый.

 

Какой уход в себя живет в лесной тиши!

Обещан божеству склоненный зов души,

Молящей о воде пустынной и спокойной,

Исчезновения лебяжьего достойной…

Не пьют пернатые из гладких этих вод,

Усталость нудит их оставить небосвод,

Отверстая земля сияньем манит стаю…

Увы, спокойствия я здесь не обретаю!

Едва поддастся мрак, чьи грезы так чисты,

И в бледном ужасе раздвинутся кусты,

Врагиня-плоть, скользнув из сумрака лесного,

Стволы испуганной листвой исхлещет снова,

Тоскуя по сырым бессолнечным местам.

Но как смятенному Нарциссу скучно там!

Я раб журчащих вод, я пленник отраженья,

Влекущего мой взор до головокруженья!

 

О светлый водоем, оплакиваю я

Покой, объятьями моими окаймленный,

Глазами черпая из смертного ручья

Такие же глаза химеры удивленной!

Ты, как чужую жизнь, в нерасточенном сне

Меня разглядываешь, бездна.

Меня влечет к тебе, тебя влечет ко мне, —

Любовь к себе так бесполезна?

 

Оставь, бессонница, свой обреченный труд —

Тревожных помыслов гаданья:

Приюта в небесах ночных не изберут

Души особенной страданья,

Нам плоть желанную полночный выдаст пруд…

 

О взоры мрачные, мы выследили зверя

Самовлюбленности, — так продолжайте гон!

В капканы шелковых ресниц покорно веря,

Задумчивости блеск поддерживает он.

 

Но зря надеетесь, что ради воли мнимой

Зеркальный бросит он приют.

Силки любви его убьют:

Двойник не может жить, волнами не хранимый…

 

РАНИМЫЙ.

Кто сказал «ранимый»?

Кто посмел

Смеяться надо мной? Не ты ли, нимфа Эхо?

Сакраментально чист скалы прибрежной мел,

Но ранят отголоски смеха.

Воскресла тишина над смолкшею водой…

Ранимый?..

Он меня  ранимей?.. Плеск седой

Вам вторил, тростники, и ветер выл бездомный,

Пастушью жалобу гоня к пещере темной,

Где бледный голос мой вздувался тьмой и рос…

Чаруясь ветками, чураясь ранних рос,

В навесах лиственных, в сетях безвидных вздохов

Внимал я золоту провидческих всполохов…

О боги-деспоты, я здесь, я не исчез:

Моими тайнами звенит окружный лес,

Под гулкий хохот скал с деревьями я плачу,

К всевластным небесам взываю неудачу:

«Сорвите вечных чар прельстительный убор!» —

Увы, сквозь меркнущий тысячерукий бор

Сочится нежный блеск двусмысленного мига…

У холода глубин отняв обломки дня,

На дне, где демонов я ощущаю иго,

Нагого жениха он создал для меня!

 

Изваян из росы и пыли сребролунной,

Живет внизу близнец безропотный и юный:

С дарами к влажному тянусь я хрусталю,

Руками, зыбкими от золотистой тени,

Взываю к пленнику светящихся растений,

Раскатами имен божественных гремлю…

 

Пленителен твой рот в немом кощунстве этом!

 

Любуюсь собственным несозданным портретом:

Ты совершеннее меня, подводный бог,

Жемчужный, шелковый от головы до ног.

Возможно ли, Нарцисс, что темнота ночная

Нас разлучит, и мы, любить лишь начиная,

Увянем надвое разрезанным плодом?

Что тяготит тебя?

Мой скорбный плач?

С трудом

Ты дышишь, — это я учу дыханью губы

Подводные, — рябит потока холст негрубый…

Ты задрожал?.. Пойми, бесплотны, точно дух,

Слова, которыми я отделил твой слух

От тяжкой памяти, — коленопреклоненный,

Так близок я к тебе, что этот лик плененный

Испил бы!.. Распростерт невольником нагим

Мой жаждущий восторг… Неузнанным, другим

Казался я себе до сей минуты властной —

Я не умел любить себя любовью страстной!

Смотреть бы на тебя, соперник нежный мой,

Обуреваемый извне сердечной тьмой,

Смотреть бы, как на лбу родится сокровенный

Огонь, как тусклый рот, очерченный изменой,

Роняет мысленный цветок, и жгут зрачки

Свершеньями! Таких сокровищ тайники

Открыл я здесь, что нимф лукавые побеги

От Пана или плоть нагая у ручья

Не привлекли меня и сотой долей неги,

Почерпнутой в тебе, непознанное Я!..

II

О зыблемая гладь студеного потока,

Ты ласкова к стадам и к людям не жестока:

Собою соблазнен, я смерть ищу в тебе,

Как в сновидении, Сестра самой Судьбе!

Но миг — и памятью становятся предвестья!

Порыв, не знающий ни чести, ни бесчестья,

Крадет небесный лик у отраженных снов.

Твой взор, подобно им, неуловимо нов!

Ты не хранишь картин, увиденных однажды:

Как стаю облаков ты провожаешь каждый

Летящий мимо год — но сколько знала ты

Бутонов розовых, и звезд, и наготы!

Взрастила опыт здесь наяда ключевая,

При встрече с веткою и тенью оживая,

Рисуя светлый день на зеркале пустом,

И невозможно ей забыть о прожитом…

Невозмутимая и мыслящая заводь,

Ты в кольцах меркнущих повелеваешь плавать

Легендам лиственным по золоту воды…

То птица упадет, то спелые плоды

Кочуют медленно навстречу донным бликам.

Увы, любовь с твоим несовместима ликом,

Здесь гибель ждет ее…

Опять с ветвей, дрожа,

Слетает хлесткая добыча грабежа,

Багряный смерч листву свободой осчастливил:

Вздыхатель белую возлюбленную вывел,

В объятья заключив и душу, и шелка.

Ты знаешь, с нежностью какой скользит рука

По локонам густым бесценного затылка,

И крепнет, чуткая, и замирает пылко,

И говорит с плечом, и подчиняет плоть.

Отныне стиснутых зениц не исколоть

Эфиру вечному, — они темны от крови

Слепой, изнаночной, — под веками багровей

Вздымающихся тел прерывистый прибой,

Земля покорна им, но, слитые борьбой,

Искусанные рты взаимно лгут и стонут,

На ложе из песка в упругой схватке тонут

Удары грубого чудовища любви,

Ненасытимое, взывает: «Умертви…»

И кажется, одним дыханием дышат двое.

О Нимфа, лучше нас ты знаешь роковое

Значенье сладостных, но конченных минут:

Едва сердца союз блаженный разомкнут,

Как отражается в твоих глубинах злоба.

Былых любовников, и начинают оба

Лелеять урожай обмана и вражды —

С такою нежностью зачатые плоды!

О мудрая волна, сестра изменниц верных,

Не зная, что любви не стало в лицемерных

Сердцах, — придут они послушать камыши

И с ними повздыхать в беспомощной тиши,

Безумцы, памятью обманчивой влекомы.

На этих берегах, где блеск неизрекомый

Полмира ослепил и ранил красотой,

Возвышенных потерь чернеет гроб пустой…

Здесь в сумраке лесном как хорошо им было!

Он этот кипарис любил, она любила!

И усыпляюще вдали шумел прилив,

А нынче, горечью пустыню населив,

Пугает запах роз, и лишь немногим слаще

Листвы сгоревшей дым в нерасторжимой чаще…

Вдыхая этот дым, не сознают они,

Что топчут ломкие потерянные дни:

Как бред, запутаны шаги таких прогулок,

И лес, как голова кружащаяся, гулок…

Убить или ласкать? — не ведает рука,

И сердце силится не лопнуть — так тонка

Надежды кожица при каждом повороте

Тропы, петляющей в захороненном гроте,

Где обитают те, кто проклял небосклон.

Их одиночества потусторонний сон

Присутствий лживую нагромождает груду,

А слуху голоса мерещатся повсюду,

И ни подобья им, ни отголоска нет, —

С давно исчезнувшим как совладает свет?

Но стоит золото им обвести глазами,

Сухими от тоски, как тотчас же слезами

Замкнется тьма, чей блеск дороже блеска дня,

И тело скрытное, следы любви храня,

В душе, как в кладовой тоски своей бескрайней,

От поцелуйного огня пылает втайне…

 

И только я, Нарцисс, любим собой одним,

Не соблазнят меня другие,

Я к плоти собственной привязан, а не к ним,

В себе желанья дорогие

Таю, единственным богатством наделен:

Прекрасный в самого себя всегда влюблен…

Где баснословней вы отыщите кумира

В оправе птицами разбуженного мира,

В самоснедающем венке лесных ветвей

Где видели вы клад божественней, живей,

Чем это зеркало воды темно-зеленой,

Чья цель единая — являть мой лик влюбленный?

Нас неразлучными вечерний создал свет!

Молчи! и я смолчу, но улыбнусь в ответ.

Приветствую тебя, созданье воли пленной

И чаши водяной, отъявшей полвселенной!

Увидеть жажду я, как в бездне голубой

Влеченье празднует победу над собой!

Ты родственен моим желаньям сокровенным,

Венец непрочности! Но неприкосновенным

Из света соткан ты, обратный лик любви!

Не спорь и дружества любовью не зови!

Навек разлучены Наядой наши чары.

Что, кроме тщетного волненья томной пары,

Ты можешь дать взамен? Мой выбор так ли плох? —

 

Себя поймать в силки, себя застать врасплох,

Тревоги врачевать взаимными руками,

Непознанные сны провидеть тайниками

Неговорящих душ и выплеснуть на плёс

Одну и ту же боль одних и тех же слёз

Из сердца, чей ледник растопится от страсти…

Молчишь! Своим чертам я приказал: «Украсьте

Жестокое дитя!» Но ты недостижим:

Наяда радостям завидует чужим…

III

…Владычество свое осознает ли тело?

Ужели чистота над ним не тяготела?

Взгляни из глубины, наставник ложный мой:

Подводный небосклон надводной сдавлен тьмой…

Порывов траурных прохладные прикрасы,

Доверчивой души веселые гримасы,

Вы страх внушаете нагим моим губам.

Вернуться трепещу к несвойственным мольбам.

Студеной розою цветет на темной шири

Предночье…

                                   Я люблю!..Люблю! .. Но разве в мире

Иная есть любовь, чем к самому себе?

Прельстительная плоть, сообщница в борьбе

Со смертью……………

 

Так давай вдвоем упросим Небо

Смягчиться нашею любовью и тоской

И солнце удержать над пропастью морской!..

Зиждители химер неложных и счастливых,

Велите скипетру в сапфирных переливах,

Подобно молнийным прозрениям ума,

Такой навеять сон, чтоб отступила тьма,

Чтоб дрожь преодолел, доверчив и неробок,

На ложе лиственном, с самим собой бок о бок,

Мой вожделенный брат, покинув пруд ночной,

И глаз не отводил, и оставался мной,

И гладкой кожею искал лучистой встречи…

О, наконец обнять твои нагие плечи

И грудь неженскую, прекрасную, как храм

Из камня цельного, — в такой часовне сам

Молюсь я, гроздьями хмельными нечаруем.

Я жив одним твоим несытым поцелуем!..

Не подпускает гладь к живому алтарю,

Но жадный этот рот я умиротворю!

Дрожаньем дерзостным, о поцелуй, порадуй,

Слияньем с хрупкою божественной преградой,

Разъявшей нашу плоть, и воду, и богов!..

Прощай… И у твоих плывущих берегов

Вечерних сумраков смешаются кочевья,

Слепыми ветками потянутся деревья

В испуге, что других деревьев нет уже…

Так в собственном лесу, так в собственной душе

Я, обезволенный, касаюсь тьмы вечерней…

Душа моя растет и нет ее безмерней,

И нет бессильнее: все обесцветил мрак…

Меж смертью и тобой колодца черный зрак!

 

О боги! Меркнет дня державного осколок —

Под своды Тартара уход бесславный долог! —

В былое канул день, в бездонное вчера!

Страдающая плоть, единой стать пора!…

Прильни к себе! Целуй! Замри от сладкой дрожи!

Любовь, которой нет бесцельней и дороже,

Уходит, надвое Нарцисса разорвав…

 

ГРЕБЕЦ

Склонясь над лодкою, с тобой прощаюсь, лес!

Из наболевших рук не выпускаю весел.

Еще один откос, рывком, назад отбросил,

Я знаю: реквием реки сильней небес.

 

Бесчувственно слежу, под мерные удары,

Как зреют на воде звенящие круги, —

О сердце черствое, разбить мне помоги

Прославленного дня ветвистые пожары!

 

По рощам прошлого рассеянно плыву,

По зацветающим муаровым разводам,

Морщинистую рябь гоню по темным водам,

Сминая памяти намокшую листву.

 

Никто, о светлый день, никто с такой любовью

Тебе ответного удара не нанес, —

Но солнце вырвало меня из детских грез,

Я к безымянному с тех пор плыву верховью.

 

Русалка заводей лесных, напрасно ты

Сжимаешь грудь мою в объятиях природы:

Я невод разорву серебрянобородый,

Уйду от ледяной щемящей наготы.

 

Неясный шум воды, как шелковистый полог,

Мои завесил дни, мой золоченый труд.

Я знаю: торжество старинное сотрут

Течения, чей плеск однообразно долог.

 

Вдали встают мостов покатые быки:

Там камень кольчатый нависнет, обступая,

Там скукой сквозняков придавит ночь слепая,

Но кости лобные надменны и крепки.

 

Не скоро день. Душа, готовая к любому

Обману темноты, не подымает век.

По воле чутких солнц уверенный разбег

Несет меня назло бесплодью голубому.

РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

ЖЕСТОКАЯ ПТИЦА

Всю ночь я тщетно рвался из когтей

Жестокой птицы, замерев на пике

Восторга, чуя нежность в каждом крике —

До самых звезд, ночных ее гостей.

 

Ты душу проницал судьбы лютей,

О голос взора, голос безъязыкий, —

Пространство в пепел обратя безликий,

С приходом утра не осиротей!..

 

Портрет младенца-дня рассветом начат,

Но безразличны мне его черты,

Еще один, что для меня от значит,

 

Покуда в нем не воплотилась ты!..

Душа, не пережив огня дневного,

К желанной ночи возвратится снова.

 

РАВНОДЕНСТВИЕ

Элегия

 

To look…[3]

 

Я стал другим… Зачем и кто меня здесь бросил?

Листва деревьев тяжела.

Мой молчаливый лес навек обезголосел,

Сивилла прежде в нем жила.

 

Кто убаюкает ее теперь, чьи руки?

Душа хоралом ключевым

Кипела в омуте, пока не стали звуки

Для птиц провалом гробовым.

 

На пепельном песке оставлены потомкам

Воспоминанья берегов;

Живым в загробный мир спускаюсь по обломкам

Давно изношенных шагов.

 

Психею потеряв без нити путеводной,

Смотрю, как в пропасти морской

Всплывают пузырьки ее гробницы водной,

Туманя ласковый покой.

 

Простив сама себя, Она уступит бледной

Покорности закрытых век.

Уходит, верная, покинув мой бесследный,

Мой неодушевленный век.

 

А сердце все стучит, и стук подобен крику:

Пускай ее мне не вернуть,

У Персефоны я отспорю Эвридику,

Змеей ужаленную в грудь.

 

О солнце, тусклый страж кружащегося года,

В печаль влюбленное давно,

К забвенным берегам, откуда нет исхода,

Ты нежностью привлечено.

 

Свобода осени, раскованной простором,

Прозрачный, одинокий лес.

Мне стал понятен мир вчерашний, о котором

Одно известно: он исчез.

 

Под взглядом каменным едва ли ты постигла

Жестокость кротких «почему!»

Стеною между мной и мной другим воздвигла

Ты содрогнувшуюся тьму…

 

Какие пропасти небытия повинны,

Что вечность сократилась вдруг?..

Опавший лист летит и на две половины

Годичный рассекает круг.

 

Покуда осень ваш пожар не укротила,

Кружитесь, хрупкие листы!

Последняя стрела поблекшего светила,

Меня, пронзив, разбудишь ты.

 

Осенний день листву развеял огневую

По склонам, по лесам пустым,

Не странно ли, что я без страха существую

Под этим смерчем золотым!

 

«ВЕРХОВНОМУ» БУКУ

Почтенный бук, гордился ты

Своим шатром великолепным,

Но казнь с холодной высоты

Нисходит к листьям раболепным.

 

И, призванная вороньём,

Зима кору с тебя сдирает,

В костре разметанном твоем

Могильный ветер замирает.

 

Не пристанью для вечных звезд

Пустою башнею дозорной

Стоишь, и среди редких гнезд

Мой взор блуждает беспризорный.

 

Сквозь стекла лживые смотрю

На мох, где были семьи птичьи,

И поверяю декабрю

Надежд безвыходных величье.

 

Но знай, декабрьский тусклый свет,

Снедая собственную скуку,

Меня не убедишь ты нет!

«Верховному» не верить буку.

 

О Франция, ужель пора

Прекрасному лежать в могиле?

Еще с ветвей нагих ветра

Гнездо последнее не сбили!

 

Придет весна, и воспоют

Дрозды осанну дням священным:

В листве зеленой твой приют,

Язык, спасенный под Верденом!

 

День поминовения усопших, 1917 г.

ФИЛОСОФ И ЮНАЯ ПАРКА

Философ тронут был визитом Юной Парки.

«Ах, наконец-то разум яркий,

С порога начала она,

Просветит суть мою до дна.

Я людям часто непонятна:

Работа мысли неприятна

Для большинства, и большинство,

Как смерти, имени боится моего.

Иные снизойдут, иные гонят гневно:

Не всякий книгочей меня

Терпеть согласен каждодневно

В замысловатости виня,

Они поставили задачу перед музой

Не стать художнику обузой,

Как роза, счастье раздавать в тиши,

Но разве сердцу не дороже радость,

Добытая раденьями души,

Терпеньем нажитая сладость?

Мечтателя не веселят

Ни поцелуй, ни беглый взгляд:

Творцу не по душе случайная подруга.

Терзаньями любовь он до небес вознес,

Он смотрит на нее сквозь жемчуг слез,

Сквозь радужную тьму сердечного недуга.

Вот почему порой я прячу тайны грез,

Мой пояс девственный, прельщающий всерьез,

Для вас, влюбленные, завязан слишком туго.

Не всем наградою за труд достанусь я,

Так завещал Отец: загадочность моя

Хозяйкой сделала меня судьбы безгрешной:

Как трепетная тень, мечусь над неутешной

Любовью, не спеша поднять ее с колен.

Я, без сомненья, плод тоски необычайной,

Но ведь любой простак запутанностью тайной

Не менее благословен…

О смертные, вы плоть из небыли и были,

О разноликие, вы будете и были,

Адамов род, ты всё и ничего.

Хребет вселенной, как тростинка хрупкий.

Вы живы, бренные скорлупки?!

Загадочности торжество,

Ужель мой лабиринт коварней твоего?

Что бы осталось от людей без тайны?

Обломок памяти случайный,

И голод, и любовь в мечтательной груди,

И смерть, как призрак, впереди!

Людей ждала судьба зверей, лишенных речи,

Но боги правильно решили, заложив

В пытливый разум человечий

Непонимание причин, зачем он жив.

«Кто я такой?» — рассвет сомненья множит

В сознании любом.

«Куда иду?» — свербит под истомленным лбом,

Когда на троне Ночь, а День зачеркнут, прожит.

Не только мудрых жало это гложет:

В любой душе змея свой пожирает хвост.

И кто при жизни был предельно глуп и прост

Потом лежит в гробу, торжественен и пышен,

Потустороннею загадкою возвышен.

Вам ясность издревле казалась суетой.

Стань ясным всё для вас, вы б заселили землю

Бездушной скукою, но пагубный застой,

Как тесто, возмущен закваскою святой!

Смотрю на блеск очей, речам надежды внемлю:

Как у нее основы непрочны!

Величья вашего источники темны.

Тончайшие умы, себя не понимая,

Подолгу ждут, пока тоска глухонемая

Им не вручит любви лучистые дары:

Пучины полночи к настойчивым щедры.

Из чуждой тишины — к стихам стезя прямая.

Откройте же в себе темнот моих миры!

Из вас я извлекла неясность, что терзает

Любого, кто извне увидеть не дерзает

К душевным пропастям предсмертную тропу, —

Там Парка мыслью осязает

Мечтательную скорлупу.

Любите же меня! «Черна я, но красива»[4]. —

Так в Песне Песней нестыдливо

Клялась влюбленная в монарха своего.

Я не кумир, не божество.

Поэма трудная, за тайну не в ответе.

Закройте книгу, разорвите сети.

Так очевидны строки эти,

Что видишь в них себя и больше ничего.»

 

РАССЕЯННАЯ

О соблаговоли, Лаура, в этот серый

Дождливый день, когда для нас пустеют скверы,

И к моему плечу надушенной щекой

Ты прижимаешься, а взор твой колдовской

Блуждает в небесах, не замечая блеска

Необойденных луж, не различая плеска…

О соблаговоли спуститься с высоты

Подумай, что сейчас наговорила ты!

 

СНЕГ

В рассветной тишине протяжный скрип лопаты!..

 

Проснулся, а в окне — отбеленные скаты.

Слепящий этот снег как будто ждал меня,

Он в комнату проник холодным блеском дня,

Невинной белизной равнин обледенелых,

Пустых, пугающих! Ах, сколько хлопьев белых

Нападало, пока я странствовал вдали

От заколдованной невидимой земли,

Чей выросший простор бесшумно слился с небом.

Приметы милые полночным стерты снегом.

Кругом безгласная, безликая страна,

Но кровля красная по-прежнему видна,

И жизнь приютная в безмолвье различима

По струйке теплого обыденного дыма.

[1] Вальвен — деревушка на берегу Сены, в лесу Фонтенбло, где в последние годы жизни проводил лето знаменитый французский поэт Стефан Малларме (1842-1898), оказавший исключительное влияние на творчество Валери.

 

[2] Зачем увидел я? (лат.) Овидий «Скорбные элегии», книга II.

 

[3] Взглянуть… (англ.).

 

[4] Песня Песней Соломона (1 : 4).

 

**************************************************

Валери Поль. Собрание стихотворений — royallib.com.doc

 

Андре Моруа. От Монтеня до Арагона.
Поль Валери

ПОЛЬ ВАЛЕРИ

I. ЛИЧНОСТЬ

Замечательно, что жизненный путь Валери *, удивительный и простой, имеет так много общего с жизнью того великого писателя, которого он больше всего напоминает, — я имею в виду Декарта. Оба пришли к прозе двойным путем — через поэзию и науку. Декарт, как и Валери, начал с «влюбленности в поэзию»; он остался ей верен, и последним его созданием было стихотворение [1], написанное в Стокгольме. Декарт не хотел посвящать себя литературной карьере и нанялся в армию, чтобы скитаться «там и сям по свету, оставаясь по отношению к комедии, которая разыгрывается в мире, скорее зрителем, чем актером». Валери тоже долгое время отказывался быть чем-то большим, нежели просто зрителем. Декарт скрывается в Голландию, «в пустыню погруженного в дела народа», чтобы привести свои идеи в систему. «Только от меня зависит, — писал он, — жить здесь в совершенной безвестности; каждый день прогуливаюсь я среди огромного многолюдья так же спокойно, как вы можете гулять в ваших аллеях; люди, которых я встречаю, производят на меня такое же впечатление, как если бы я видел деревья ваших лесов и ваши сельские рощи. И даже гомон торговцев отвлекает меня не больше, чем если бы я слышал журчание ручейка». Не правда ли, это уже господин Тэст?

Подобно Декарту, Валери провел двадцать лет в уединенном размышлений и так же, как Декарт, лишь через двадцать лет решил поделиться с читателем какой-то частью своих изысканий. Если добавить, что оба проявили то бесстрашие ума, которое выражается в перестройке всей системы мышления, начиная с ее основ, вы согласитесь, что сравнение двух этих людей не является искусственным и что, быть может, у нас есть право набросать Рассуждение о методе [2] Валери, поскольку сам он дает нам материал для этого.

II. ЖИЗНЬ

Однако следует сказать несколько слов о человеке, который был источником этих мыслей. Поль Валери родился в 1871 году в городе Сет. Учился он в сетском коллеже, а затем в лицее в Монпелье. Вот его собственные воспоминания: «Учителя основывают свою власть на страхе. О литературе у них представление солдафонов. Глупость и бесчувственность, мне кажется, записаны в программе. Душевная посредственность и полное отсутствие воображения у лучших учеников класса. То и другое представляется мне условием школьного успеха. Из-за этого кошмарное состояние духа, сопротивление, вызов принятой системе преподавания».

Быть может, это «сопротивление» и не обязательно для формирования незаурядного интеллекта, но зато, порождая чувство неудовлетворенности, оно вызывает потребность строить все заново. Нередко «первый ученик» — это подросток, довольствующийся уже пережеванной пищей, которой кормят его учителя. Если ему не повезет и он не встретит среди них какого-нибудь Сократа или Алена, которые не соглашаются обучать законченным истинам, он подвергается серьезной опасности погрузиться в сон и совсем молодым приобщиться к Сонму Покойников. Ученик-бунтарь, не удовлетворенный официальной истиной, ищет спасения на иных путях и порой находит его.

Валери трудился, но совсем не так, как то представлялось его учителям в Монпелье. Внешне жизнь его выражалась в том, что он изучал право на юридическом факультете; в глубине же души он сожалел, что не стал моряком (сожаление это еще надолго сохранит свою остроту, так что встреча с морским офицером каждый раз будет вызывать у него грустное чувство), и он открывал для себя новейших поэтов: Бодлера, Верлена, позднее — Рембо и Малларме. Уже «искусство представлялось ему единственной устойчивой вещью в мире», метафизика — «вздором», наука — «силой слишком специфической», а практическая деятельность — «вырождением, мерзостью, приводящей к суетному существованию». Он общается с несколькими литераторами: с Пьером Луи [3], которого встретил в Монпелье, потом с Андре Жидом, которого привел к нему Луи. Жид прочел Валери «Тетради Андре Вальтера» [4], которые произвели на него сильное впечатление. Писать Валери не хотел. Он уже успел написать несколько стихотворений, которые очень скоро были опубликованы в нескольких новых журналах; знатоки их хвалили. Но стать «профессиональным» писателем казалось ему одновременно и ниже и выше его возможностей. Он хотел бы наметить для себя «какую-то недостижимую цель»; желание это почти в той же форме выражал Гёте [5].

Год военной службы. Стиль устава восхищает его. «Невозможно быть точным, не будучи темным, если хочешь свести до минимума количество слов и фраз». «По воскресным дням я спасаю свою душу, сочиняя стихи». В двадцать один год он уезжает в Париж. У него нет никакой конкретной цели, никаких планов на жизнь. Он только что пережил кризис душевного отчаяния, которое усугубляет отчаяние интеллектуальное. «Мне было двадцать лет, и я верил в могущество мысли. Странным образом, страдал я от собственного бытия и небытия. Временами я чувствовал в себе необъятные силы, перед лицом каких-то проблем они сникали, и ограниченность возможностей отчаивала меня. Я был мрачен, легкомыслен, покладист внешне, упрям в глубине души, отрицал до крайности, восхищался безмерно, легко поддавался впечатлению, убеждению не поддавался вовсе… Я перестал писать стихи, я почти ничего больше не читал…»

Как бороться с подобным романтизмом, слишком трезвым, чтобы стать лирическим? Чтение Эдгара По внушило ему мысль искать спасения в совершенном понимании себя. Болезнь, от которой он страдает, — это болезнь разума. Нельзя ли избавиться от нее, с предельной точностью проанализировав сам механизм, ее порождающий? Таким образом, подобно Жиду, переживая в юности трагический кризис, Валери ищет освобождения не в чувственности, как Жид, не в поэзии, как Байрон, не в деятельности, как почти все люди, но так же, как Декарт, — в самоотречении и развитии своей личности. В Париже он живет на улице Гей-Люссака, в той самой комнате, где прошли первые годы жизни Огюста Конта. Он заполняет здесь бесчисленные тетради размышлениями о времени, фантазии, внимании, истине в науках, а в более общем плане — о функционировании человеческого разума. Конечно же, он посещает Малларме, которым восхищается и которого любит, а также Гюисманса, Марселя Швоба [6], но он уже не в том состоянии, когда занимаются литературой. Даже искусство Малларме интересует его прежде всего со стороны логической и эстетической. Как должно строить такого рода стихи? «Я вылавливаю неясное и произвольное, так же как префект вылавливает бродяг».

Господин Тэст появился на свет в этот «период опьянения своей волей». В журнале «Сантор» [7] у него попросили какой-нибудь текст. Он взялся за рукопись, к которой только приступил, собираясь написать «Записки Дюпена» (герой-детектив Эдгара По). То была рукопись, начинавшаяся словами: «Что касается глупости, в ней я не очень силен». Он продолжил ее, используя заметки, относящиеся к себе самому:

«Я был заражен болезненной жаждой точности. Я доводил до крайности безумное желание понимать… Ко всему, что мне давалось легко, я относился безразлично и почти враждебно… Я не доверял литературе — даже достаточно точным поэтическим трудам… Не только Словесность, но и почти всю Философию я отвергал в числе Вещей Смутных и Вещей Нечистых, которые всем сердцем не принимал… Из свежего воспоминания об этих состояниях и родился однажды господин Тэст. Иными словами, он похож на меня так же, как ребенок, зачатый в момент, когда отец его переживал глубокое изменение своего существа, похож на него в этом преображении его личности». Короче говоря, Тэст — это проекция молодости Валери, совершенный, законченнейший юноша, который, не осознав еще ни значений человеческих условностей, ни того, что только произвольное является истинной формой необходимости, отказывается от любой деятельности, даже художественной. Нужно понять, что отказ этот вызван не бессилием, но избытком сил.

«То, что они называют высшим существом, есть лишь существо, которое ошиблось. Чтобы ему изумляться, надобно его увидеть, — а чтобы его увидеть, нужно, чтобы оно показало себя. И оно показывает мне, что оно одержимо глупой манией своего имени. Так любой великий человек запятнан ошибкой. Каждый ум, считающийся могущественным, начинает с ошибки, которая делает его известным» **.

И поскольку всякий великий человек лишь кажется таковым (ибо, будь он действительно великим, он постарался бы, чтобы мы о том не знали), Валери занимает мысль, что наиболее сильные умы должны оставаться в безвестности: ему нравится воображать жизнь гениального отшельника, отчасти похожую на ту, какую в эту пору ведет он сам, отчасти — на жизнь Декарта или Спинозы, еще не познавших славы.

Как описать господина Тэста? Самой замечательной его чертой является как раз то, что у него вообще нет черт. «Никто не обращает на него внимания. Разговаривая, он не делает никаких жестов, он не улыбается, не говорит ни «здравствуйте», ни «прощайте», он вычеркивает живые свои идеи и не удовлетворяется тем, что находит их… Трудно впитать в себя найденное». Идея — ничто, пока не станет плотью, привычкой. Что открыл господин Тэст? Необычайные методы, позволяющие достичь несколько большей точности мысли и построить словарь, из которого он изгнал множество слов, считая их смутными и неопределенными. Сам Тэст никогда не говорит ничего неясного; могущество его ума таково, что, если бы он того захотел, он был бы первым в любой области. Чтобы стать гением, признанным людьми, ему не хватает лишь слабости.

Что произойдет с Эдмоном Тэстом, будь он болен, влюблен? Конечно же, как всякий человек, он ощутит приятные или мучительные изменения в своем теле; но разум его станет изучать их закономерности и приводить их в систему. Рассказчик отправляется с ним в Оперу, провожает его до самого дома: он живет в небольшой меблированной квартире. Здесь нет ни книг, ни рабочего стола — суровая «абстрактная» обстановка. Это — «безличное» жилище, «подобное некоему безличию теорем — и, быть может, одинаковой с ними полезности». И в самом деле, Тэст, который «убил в себе марионетку», может жить лишь в «чистом и банальном месте». Он немолод, болен, и, когда у него начинается мучительный приступ, конечно же, он мыслит свою боль:

«Погодите… Бывают минуты, когда все мое тело освещается. Это весьма любопытно. Я вдруг вижу себя изнутри… Я различаю глубину пластов моего тела; я чувствую пояса боли — кольца, точки, пучки боли. Вам видны эти живые фигуры? Эта геометрия моих страданий? В них есть такие вспышки, которые совсем похожи на идеи…

Что в силах человеческих? Я борюсь со всем — кроме страданий моего тела, за пределами известного напряжения их» ***.

Итак, Тэст страдает. Потом боль успокаивается. Он засыпает, анализируя свой сон и сновидения. Он тихо храпит. Рассказчик берет свечу и выходит неслышными шагами.

III. СЛАВА

Когда был написан «Вечер с господином Тэстом», Валери не исполнилось еще двадцати пяти лет. Но это был уже Валери. Черты Тэста — это главные черты Валери: потребность в точности, отвращение к смутному и той мнимой ясности, которой довольствуются почти все люди, а как следствие этой потребности в точности — необходимость исследовать язык заново и требовать от слов четкого смысла.

Это стремление к точности побуждает его в ту пору заняться прославленной личностью, которой стремление это также было присуще: речь идет о Леонардо да Винчи. И снова нарушить молчание заставляет его случайный внешний толчок. Однажды в гостях у Марселя Швоба он так блистательно рассуждал о Леонардо, что присутствовавший там Леон Доде, который работал тогда в «Нувель ревю», передал ему вскоре через госпожу Адан [8] просьбу написать статью на эту тему. Так появилось «Введение в систему Леонардо да Винчи». На самом деле Леонардо да Винчи главным образом предлог, и, говоря о нем, Валери рассуждает о своих собственных проблемах.

Начиная с 1895 года в безвестности, которую он избрал, Валери продолжает поиски, коих единственная цель — преображение собственного разума и речи. Чтобы прожить, он ищет работу. Он служит вместе с Сесилем Родсом [9] в бюро печати, затем в Военном министерстве, где долгое время числится по ведомству артиллерийского снабжения, и, наконец, в агентстве Гавас [10]. Казалось, он решился навсегда остаться в безвестности: «Человек, который удаляется от мира, создает для себя возможность его понимания».

Однако таковы непостижимые пути гения, что он отнюдь не был настолько безвестен, как это ему казалось. В лицеях и в университетах были молодые люди, которые переписывали отдельные его стихотворения, опубликованные в тонких журналах, и «Вечер с господином Тэстом». Кое-кто знал его стихи наизусть, и так же, как у гомеровских поэм, существовала уже их устная традиция. Другие же были известны лишь ему самому, как, например, «Рукопись, обнаруженная в мозгу», которая не была опубликована ни тогда, ни впоследствии.

«Уединение. Работа для себя. Записи, собираемые в папках. Женитьба. Жизнь. Дети…»

Так проходит двадцать лет — среди людей и вдали от них, в «пустыне погруженного в дела народа». Приведи он в порядок накопившиеся записи, ему хватило бы материала на несколько больших книг. Одной из них был бы «Диалог о божественных предметах». Другая, «Гладиатор», представляла бы эссе о природе упражнения, о виртуозности. Есть здесь размышления о любви, эротизме, страдании, семье. Все они интересны, некоторые из них прекрасны. Если бы их собрали и сгруппировали, французы поразились бы, обнаружив, что обладают еще одним классическим сокровищем. Он еще не знает своих сил. А они огромны. «В течение долгих лет выковываемый на наковальне, его ум уподобился мечу Зигфрида» ****, непобедимому, по крайней мере для смертных.

Незадолго перед войной Андре Жид, только что основавший с несколькими друзьями «Нувель ревю франсез», попросил у Валери разрешения собрать в одном томе его старые стихи. Валери отказался, однако друзья настаивали. Они разыскали все номера журналов, в которых стихи эти появились, и общий машинописный текст показали автору. «Встреча с моими чудовищами, — записывает Валери. — Отвращение. Начинаю копаться в них. Исправления».

И вот он занимается отделкой этих «чудовищ», добивается музыкальности и насыщенности, а затем, войдя во вкус работы, решает, что мог бы дополнить их небольшой, на сорок-пятьдесят строк, поэмой, которой распростится с поэзией. Эту работу он начал в 1913 году. Он еще продолжал ее, когда вспыхнула война. Он писал в том же состоянии духа, как какой-нибудь монах в шестом веке, который сочинял латинские гекзаметры с бесконечным усердием человека, верящего, что пишет завещание своей цивилизации и языковой культуры. Наконец в 1917 году поэма была закончена. Так родилась «Юная Парка».

Успех был огромен — не в смысле его широты, но в отношении качественном. После чего в свою очередь были опубликованы «Старые стихи», а затем открылись папки с записями, и французы, по крайней мере умнейшие из них, поняли, что у них появился одновременно великий поэт и великий прозаик. Как это часто случается, мир озарил ярчайшим светом как раз того, кто решил оставаться в тени. Я не стану рассказывать об этом периоде жизни Валери. Не потому, что он менее прекрасен: невозможно было принять славу с большей скромностью, простотой, благородством и иронией; однако героический период его связан с «Господином Тэстом» и «Юной Паркой». Как выразился Валери, «остальное — это шум». Прежде чем в меру своих сил попытаться представить систему Валери, я счел необходимым подготовить вас к этому величественным вступлением — историей его жизни, ибо, как вы сами знаете, система его — это неумолимая точность, это стремление начать все сначала и строить заново — не просто игра ума, но целеустремленный поиск. Как и для Декарта, для Валери система его была жизнью, и потому господин Тэст легко возвышается над господином Бержере.

IV. ВВЕДЕНИЕ В СИСТЕМУ ПОЛЯ ВАЛЕРИ

1. Точность

«Не симпатия, Натанаэль, но любовь», — читаем мы в начале «Яств земных» ***** …В первых строках «Введения в метод Поля Валери» я написал бы: «Не ясность, Эриксимах [11], но точность». Слово «ясность» отнюдь не ясно. Но что же ясно? Некоторым критикам и читателям Валери представляется темным. «…Я поистине огорчен тем, — говорит он, — что навожу печаль на этих любителей света. Меня влечет к себе одна ясность. Увы! Вы — друг мне, и я решаюсь заверить вас, что почти ни в чем не нахожу ее… Темноты, приписываемые мне, пустячны и призрачны в сравнении с теми, которые я открываю всюду кругом. Счастливы прочие, условившиеся между собой, что они прекрасно понимают друг друга… Я и впрямь, друг мой, создан из некоего злосчастного разума, который так никогда и не уверен, уразумел ли он то, что уразумел, сам того не замечая. Я до чрезвычайности плохо отличаю самоочевидно ясное от положительно темного» ******.

Темная ясность струится порою из произведений, считающихся легкими и прозрачными. Когда в речи своей при избрании его во Французскую академию Валери пришлось говорить об Анатоле Франсе [12], не без иронии определил он ясность последнего:

«Сразу же полюбил я язык, коим наслаждаться можно было, не слишком вдумываясь, который подкупал столь естественной формой, в чьей прозрачности, конечно же, показывалась порой некая задняя мысль, но отнюдь не загадочная… Книги его отмечены были безупречным искусством затрагивать серьезнейшие идеи и проблемы. Ничто не задерживало на них взгляда, разве что само чудо отсутствия малейшего сопротивления с их стороны.

Что может быть более ценного, нежели восхитительная иллюзия ясности, которая создает у нас ощущение, что мы обогащаемся без усилия, вкушаем наслаждение без труда, понимаем без напряжения, упиваемся зрелищем, не оплачивая его?

Счастливы писатели, освобождающие нас от бремени мысли и легкою рукою ткущие сверкающее облачение для сложности сущего! Увы, господа, некоторые, о чьем существовании должно весьма сожалеть, избрали путь прямо противоположный. Работу разума они направили стезею своих наслаждений. Они задают нам загадки. Это бесчеловечные существа».

Я вспоминаю, как однажды, выступая в театре «Вье Коломбье» [13], Валери сказал примерно следующее:

«Темен? Я? Мне говорят об этом, и я делаю усилия, стараясь этому поверить. Но я кажусь себе менее темным, нежели Мюссе, Гюго, Виньи. Кажется, вы удивлены? Присмотритесь к Мюссе. Не знаю, сможет ли кто-либо из вас объяснить такие стихи?

Les plus desespérés sont les chants les plus beaux

Et j'en sais d'immortels qui sont de pures sanglots *******.

Что касается меня, я не способен это сделать! Как сплошное рыдание может быть бессмертною песнью? Мне это представляется непостижимым. Песнь — это ритм; чистое рыдание бесформенно. Как бы я ни был темен, я никогда не писал ничего столь темного».

В эту минуту в зале поднялся молодой человек, явно раздраженный.

«Послушайте, мсье, — сказал он, — вы смеетесь? Я не вижу ничего темного в этих строках, и я берусь объяснить их вам».

«Прошу вас, — ответил Валери, — я с удовольствием уступаю вам место».

Он поднялся и зажег сигарету. Раздраженный господин поднялся на сцену… Своим объяснением Мюссе он не сумел удовлетворить ни Валери с его стремлением к точности, ни даже публику, менее требовательную в этом смысле.

К тому же ни ясность, ни точность не являются в стихотворении обязательными. Строка Виньи «J’aime la majesté des souffrances humaines» ******** кажется Валери «необъяснимой», ибо «в человеческих страданиях нет величия». «В зубной боли, в тоске… нет ничего… возвышенного». «Но строка эта прекрасна, ибо «величие» и «страдания» образуют прекрасный аккорд полных значения слов».

«То же самое у Гюго: «Un affreux soleil noir d’où rayonne la nuit» *********.

Недоступный воображению, этот негатив прекрасен».

Валери-поэт позволяет себе быть темным или, выражаясь точнее, «музыкальным», как то позволено другим поэтам. Но если только Валери-прозаик хочет последовательно развить свою мысль, он стремится к точности. Он предпочитает не пользоваться словами, которых не определил, а в те, что использует, вкладывать лишь тот смысл, какой содержат в себе общепринятые определения.

«Я настороженно беру каждое слово, ибо малейшее размышление уясняет нелепость доверия к ним. Меня уже привело это к сравнению фраз, при помощи которых обычно так беззаботно переходят пространство любой мысли, с легкими досками, перекинутыми через пропасть: они выдерживают переход, но не остановку. Человек быстрым движением касается их и проносится дальше; но помедли он краткий миг — это мгновение их сломит и все рухнет в бездну» **********.

Ничто не может остановить Валери, преследующего точность.

Вот почему я называю его поиск «героическим». Он не принимает легких истин, он не склоняется ни перед общепринятым мнением, ни перед авторитетом знатоков. В каждом случае он задает себе решающий вопрос: «В чем суть вопроса?» Как и Декарт, всякий анализ он начинает заново и требует от себя систематического сомнения. Впрочем, я ошибаюсь, говоря «требует», ибо сомнение это в самой его природе.

2. Чистая доска

Что мы знаем? Чему, кроме языков и точных наук, обучили нас в школе? Метафизике? Валери спрашивает себя не о том, намеревается ли он исповедовать одну из них, но о том, возможно ли вообще метафизическое познание: «Мы можем знать лишь то, что подразумевается нашим существом… Стало быть, если предположить, что имеется некая идея сущего, некое объяснение загадки Мироздания — ответ на Все, — объяснение это всегда будет для нас лишь частным случаем нашей жизнедеятельности».

Чтобы искать объяснения миру, рассматриваемому как Целое, нужно сначала поверить, что такое объяснение возможно. Валери в это верит. Составляя перечень вздорных устремлений человека, он записывает: «Знать будущее, быть бессмертным, верить, что существует единственный ответ». Если бы существовала некая «высшая мысль, то, узнай мы ее, нам оставалось бы только умереть, ибо после нее невозможна никакая иная». Следует прочесть в связи с этим прекрасное предисловие к «Эврике» [14]. «Проблема совокупности сущего и проблема происхождения этого Целого обязаны самому наивному побуждению. Мы хотим узнать, что предшествовало познанию». В отношении этого Целого всего Мироздания нам было бы достаточно признаться в своем очевидном неведении, однако человек выносит свои чувства вовне, создавая из них идолов. «Он возводит любовь на один пьедестал, смерть — на другой. На самый же высокий возводит он то, чего не знает и знать не может и что даже не имеет смысла». Философы ведут споры не о природе вещей, но об отношениях определенных слов, достаточно абстрактных, чтобы оставаться пустыми и неясными. Реалисты и номиналисты [15], идеалисты и материалисты — соперники в некой игре ума. В этих шахматных партиях каждый двигает свои пешки в соответствии с принятыми правилами. «Ничто еще не было доказано за исключением того, что А более тонкий игрок, нежели В».

На что философы ответят, что осуждать философию — значит опять-таки философствовать. Но я не думаю, чтобы Валери позволил им найти выход с помощью подобной уловки. Ибо философы спорят, добиваясь, чтобы одно слово восторжествовало над другим, а позиция Валери прямо противоположна: он утверждает, что ни одному из этих слов не соответствует точное определение. «Имея дело с философами, отнюдь не следует опасаться непонимания. Нужно до крайности опасаться понимания».

«То, что реально мыслится, когда говорят о бессмертии души, всегда может быть выражено в не столь высокопарных суждениях… Всякую метафизику такого рода можно рассматривать как определенную неточность, бессилие языка, стремление придать мысли внешнюю значительность — одним словом, извлечь из построенного высказывания больше, чем было вложено и израсходовано, когда его формулировали. «Время», «пространство», «бесконечность» — слова неудобные. Всякое суждение, становясь точнее, от них избавляется». Большинство проблем, именуемых метафизическими, в действительности являются весьма наивными проблемами языка. Вопрошать себя, как это делают некоторые философы, существует ли реальность, — то же самое, что спрашивать себя, соответствует ли метру его эталон, находящийся в Медоне.

Чему еще обучили нас? Истории… «История — самый опасный продукт, вырабатываемый химией интеллекта. Свойства ее хорошо известны. Она вызывает мечты, опьяняет народы, порождает в них ложные воспоминания, усугубляет их рефлексы, растравляет их старые язвы, смущает их покой, ведет их к мании величия или преследования и делает нации ожесточившимися, спесивыми, невыносимыми и суетными» ***********.

Есть ли в истории хоть какая-то очевидность, позволяющая ей диктовать народам образ действий? Никакой. Распознать ее невозможно. Историки Французской революции ладят между собой «ничуть не более, чем ладили Дантон и Робеспьер, хотя в данном случае последствия не столь серьезны, ибо, к счастью, в распоряжении историков нет гильотины».

Великий художник Дега рассказывал Валери, как ходил однажды со своей матерью к госпоже Леба, вдове прославленного члена Конвента. Увидев в прихожей портреты Робеспьера, Кутона и Сен-Жюста [16], госпожа Дега, не удержавшись, в ужасе воскликнула:

«Как!.. Вы еще держите у себя физиономии этих чудовищ?!»

«Молчи, Селестина! — с жаром возразила госпожа Леба. — Молчи… То были святые…»

Можно представить подобный разговор между Мишле и Жозефом де Местром, между Тэном и Оларом [17]. «Каждый историк трагической эпохи протягивает нам отрубленную голову, которая является для него предметом особой симпатии».

Однако есть исторические факты, подлинность которых никто из историков не оспаривает. Карл Великий был коронован императором в 800 году, и Мариньянская битва произошла 15 сентября 1515 года [18]. Это так, но отбор событий и документов позволяет историку излагать историю, руководствуясь своими предрассудками и симпатиями. История оправдывает все, что пожелает. Строго говоря, она не учит ничему, ибо содержит в себе все и дает примеры всему. Нет ничего смехотворнее, говорит Валери, чем рассуждать об «уроках истории». Из них можно извлечь любую политику, любую мораль, любую философию.

В частности, безумно полагать, что история может когда-то позволить предвидеть будущее. «История, — говорят нам старики, — это вечное повторение». Прежде всего с этим можно спорить. Но и при допущении, что «в целом» мысль эта справедлива, в деталях она достаточно неверна, чтобы всякое предвидение оказалось вздором. Обращаясь к ученикам лицея Жансон-де-Сайи, Валери пытается описать, каким был он в их возрасте, в 1887 году, и показать им, что из его тогдашнего представления о мире невозможно было заключить, чем мир этот станет впоследствии.

«В том 87 году воздух оставался исключительно в распоряжении живых птиц… Твердые тела были еще достаточно твердыми. Тела непрозрачные — вполне непрозрачными. Ньютон и Галилей правили в спокойствии [19]; физика пребывала в довольстве, ориентиры ее оставались абсолютными. Время катило безмятежные дни… Пространство наслаждалось своей бесконечностью, однородностью…

Все это рассеялось как сон. Все это преобразилось, как и карта Европы… как вид наших улиц…

Величайший ученый, глубочайший философ, самый расчетливый политик 1887 года — могли ли они хотя бы смутно вообразить то, что мы видим теперь, по прошествии ничтожных сорока пяти лет? Нельзя даже представить, с помощью каких операций разум, обозревая весь исторический материал, накопленный в 1887 году, мог бы из понимания прошлого, даже самого тонкого, вывести, пусть даже с грубой приблизительностью, то, чем является год 1932-й».

Так называемые точные науки делают возможным предвидение внутри законченной системы и на определенном уровне, однако в истории изолировать системы мы не можем, а уровень не от нас зависит. Поэтому всякое предсказание есть обман. «В будущее мы входим пятясь». История не наука, это искусство; место ее среди муз [20]. В таком качестве Валери находит ее приятной, нужно только, чтобы она знала свое место. Кто в расчете на непостижимое будущее решает строить свои действия, основываясь на неведомом прошлом, тот погиб. Не будь Бонапарт одержим историей Цезаря, он не провозгласил бы себя императором. «Он был страстным любителем исторического чтения… и этот человек, созданный, чтобы творить… заплутался в перспективах прошлого… Он пал, как только уклонился от непроторенного пути» ************.

Тем не менее Валери признает пользу — в какой-то мере отрицательную — размышлений о прошлом. «Оно являет нам постоянный крах слишком точных предсказаний и, с другой стороны, великие преимущества всесторонней и непрерывной подготовки, которая, не притязая на то, чтобы вызывать события или противостоять им, всегда непредвиденным… позволяет человеку заблаговременно принять меры против внезапностей». Но, по-видимому, уроки эти скорее морального, нежели научного свойства.

Серьезной ошибкой XIX века, опьяненного практическими успехами точных наук, было смешение методов этих наук с методами тех ложных наук, которые он окрестил «психологией» и «социологией». «Существует наука простых явлений и искусство явлений сложных. Наука — когда переменные величины поддаются исчислению, число их невелико, а комбинации ясны и отчетливы». В то время как в естественных науках объективный контроль пришел на смену наивному рассмотрению предметов, мы пожелали, чтобы в «науках» историко-политических субъективные методы сочетались с объективными выводами. Историю и ее порождение — политику следует обнажить и развенчать так же безжалостно, как философию. «Нельзя заниматься политикой, не высказываясь по вопросам, о которых ни один разумный человек не может утверждать, что знает их. Надо быть последним глупцом или последним невеждой, чтобы осмелиться иметь мнение по поводу большинства проблем, которые ставит политика». И еще: «Первоначально политика была искусством мешать людям заниматься тем, что их касается».

В последующую эпоху сюда прибавилось «искусство принуждать людей выносить решения о том, чего они не понимают».

Что еще остается на нашей доске? Наука? Это совокупность формул и методов, всегда имеющих успех, и в таком качестве она полезна и достойна уважения, однако «все прочее — литература» [21]. «Наука не дает объяснения мира, как то весьма наивно полагали люди поколения Золя. Она никогда не даст его. Никто не объяснит мироздания, ибо «мироздание — всего лишь мифологический термин». Как определить понятие того, что ничему не противостоит, ничто не отрицает, ни на что не похоже? Будь оно на что-либо похоже, оно не было бы всем».

Что остается еще? Здравый смысл? «Здравый смысл — это бывшая у нас некогда способность блистательно оспаривать и отвергать существование антиподов… Здравый смысл — это интуиция совершенно частного свойства. Ежедневно науки озадачивают его, ставят в тупик, мистифицируют… Отныне к здравому смыслу взывает одно лишь невежество. Значение повседневной очевидности сведено к нулю… Почти все создания наших фантазий — полет, явление отсутствующих предметов, передача слова на расстоянии — и множество удивительных вещей, которые прежде и не снились, вышли ныне из области невозможного и сферы сознания. Сказочное стало предметом купли-продажи». В наши дни здравый смысл явно не в чести. И если ему досталась столь завидная участь, хвалиться нечем.

Так строгое размышление последовательно отбрасывает все, что само породило. «Не заложен ли в сознании Валери определенный нигилизм?» — спрашивает себя Шарль Дю Бос. «В интеллектуальной сфере нет зрелища, окрашенного более возвышенным трагизмом, нежели то, когда мыслительные способности в силу самой своей остроты приходят к небытию и самоотрицанию. Именно здесь подлинное царство одиночества и безысходной ясности». Но мы увидим сейчас, что среди этого одиночества Валери возводит свое прибежище, являющееся прибежищем всякого цивилизованного человека.

3. Условности

И вот перед нами чистая скрижаль, отмытая черная доска. Что будем мы строить на этой скрижали или писать на этой доске? Ибо есть еще «нечто». Люди мыслят и согласуют иногда свои мысли и действия; человеческие общества живут и продолжают существовать. Среди этого хаоса обломков мы находим элементы какого-то порядка. «Что же это за элементы?» — спросим мы Валери. Мне думается, он ответит нам: «Условности или, если хотите, фикции».

Что такое условность? Это правило, которого придерживаются один или несколько человек. Один человек, раскладывающий пасьянс, может этим заниматься лишь потому, что придерживается некой условности. То же самое относится к двоим, играющим в экарте… Договоренность эта не является выражением абсолютной истины. Единственное ее значение в том, что ее придерживаются. Например, мы условились, что в течение часа я буду говорить, а вы слушать. В силу такой договоренности в этом зале устанавливается определенный порядок. Мы могли бы условиться о другом: вы будете петь хором, а я слушать. Благодаря этому уговору установился бы иной порядок. Но почему условности такого рода соблюдаются? Потому что кое-кто в этом зале представляет порядок. Не вследствие своей силы. Они не могли бы призвать вас к спокойствию. Но вследствие общепринятой фикции. А особенность человеческих обществ в том и состоит, что существовать они могут лишь благодаря таким фикциям. «Ибо нет силы, способной построить порядок исключительно на принуждении одних организмов другими».

Инстинкты побеждаются идеями, образами и мифами. Движение общества к цивилизации, думает Валери, — это движение к царству символов и знаков. Всякое общество зиждется на языке — этой первой и важнейшей из условностей, — на письменности, навыках, соблюдаемых условностях. Всякое общество есть система заклятий. Мы не замечаем мнимого характера наших норм, ибо многие из них стали частью нас самих и превратились в инстинкты. Мы снимаем шляпу, мы клянемся в верности, мы аплодируем, мы платим деньги, получаем сдачу. Каждое из этих действий предполагает бесчисленные древние условности. Но жизнь народа, имеющего долгую историю, соткана из такого множества связей, что никто из граждан не знает больше их истоков.

Что же в этом случае происходит? Важно то, что при наличии порядка становится возможной духовная свобода. В варварском состоянии свободы нет. Представьте себе семейство крупных обезьян или пещерных людей: молодые самцы повинуются отцу, потому что боятся его или потому что подвержены внешней опасности. Таково реальное положение вещей. Но в какой-нибудь парижской семье опасность в наши дни представляется далекой, а если она и становится близкой, все равно она не такова, чтобы ее предотвратило отцовское могущество. И молодежь начинает спорить. Зачем повиноваться отцу? Ради одной условности? «Но что бессмысленнее условности? — думает молодежь. — Зачем соблюдать ее?» Так в XVIII веке во Франции стали спрашивать себя: «Для чего нам король?..»

Итак, для людей необходимее всего то, что наиболее произвольно из всех его созданий. Самой прочной опорой цивилизации является система заклятий. В морали полезны не сами нормы, которые она выдвигает (различные в зависимости от времени и места), но сам факт, что она выдвигает их. Для жизни какого-нибудь государства важно не то, монархическое оно, республиканское или аристократическое; важно, чтобы политические условности разделялись большинством граждан. Математика создает систему истин, представляющихся необходимыми как раз потому, что истины эти наиболее условны из всех существующих. Стихотворение делает прекрасным по необходимости сама условность правил, позволивших его создать…

Так мысль Валери проделала путь, неизбежный для всякого смелого ума. Разрушив в молодости все до основания, в зрелые годы он снова признает некогда отвергнутые условности, однако движение его мысли характеризуется тем, что он признает их теперь в качестве условностей, но уже не в качестве абсолютных истин. В этом мне видится оригинальность позиции Валери, отличной и от позиции Бурже, преклоняющегося перед условностью, как если бы она была априорной истиной, и от позиции Жида, относящегося к ней с враждебностью и подозрительностью неисправимого подростка.

4. Художественное творчество

Однако рассматривать мироздание как нечто состоящее исключительно из человеческих условностей было бы парадоксом, не выдерживающим критики. Существует некая реальность, предшествующая фикциям и мифам. Но как может мысль добраться до этой реальности, которая чужда ей по самой своей сути? Мне думается, Валери, как и Пруст, охотно ответил бы: «Благодаря художественному творчеству, и прежде всего благодаря поэзии, понимаемой в самом широком смысле».

Человеческий язык тяготеет к абстрактному и все более удаляется от конкретного. Поэзия позволяет разуму восстановить контакт с реальностью, предшествовавшей тем механическим чудовищам, какие разум этот породил, то есть нашим предположениям и нашим знаниям. Какие средства, какие чары дают поэзии возможность играть эту роль?

Назначение поэта — возвращать словам их гармоническое достоинство и, сочетая их, переставляя, фиксируя их, когда они находятся в необычной позиции, воссоздавать вокруг них ту атмосферу тайны, которая окружала их в момент рождения. «Стихотворение создается не из идей и не из чувств; оно создается из слов». Валери любит изображать поэта вдумчивым, сосредоточенным мастером, который «строит» свое стихотворение, добиваясь определенного результата, так, как строят машину. По, Бодлер, Малларме — вот линия «вдумчивых поэтов», которую с таким блеском продолжает Валери. «Стихотворение должно быть праздником разума». Ничем иным оно быть не может. Мы снова встречаемся здесь с идеей условности. Стихотворение — это праздник, это игра, построенная столь четко, что представить его иным невозможно. «Ощущение Прекрасного — предмет столь безумных поисков и столь тщетных определений — есть, быть может, сознание невозможности изменения». Этим-то оно и удовлетворяет, и этим нравится. Оно удовлетворяет и сосредоточивает на себе разум. Оно «обретает» и останавливает Время. Скала разрушается под действием волн, но какие объединившиеся стихии смогли бы вырвать хоть одно слово из лучших стихотворений Валери? И здесь произвольное порождает необходимость. Такое представление о поэзии, по-видимому, исключает идею вдохновения. Валери склонен высмеивать лиризм, который есть лишь «развитие восклицания». «Кто не устыдится быть пифией?» [22] «Вдохновение — это гипотеза, отводящая автору роль наблюдателя». Таковы парадоксальные формулы, в которые Валери будет в других местах вносить необходимые уточнения. Действительно, поиски мастером формы являются первоосновой всякого искусства. Нет ремесла, нет и гения. Но рождение потребности в этих поисках не обходится без печальных или радостных чувств. «В поэзии и во всяком искусстве вдохновение глубоко скрыто», однако оно существует. Не будь Утраченного Времени, не было бы и Времени, которое предстоит обрести.

Все это хорошо известно самому Валери, который и сказал об этом лучше, чем кто бы то ни было: «Писатель вознаграждает себя как умеет за какую-то несправедливость судьбы». Хотя Валери даже в стихах хочет оставаться воплощением точности, объективности, системы, невозможно понять его, не оценив по достоинству его чрезвычайно живой восприимчивости. Всякий раз она проглядывает в том, что он пишет. «Высшая точка всякой мысли — вздох». Хотя господин Тэст и овладел своим механизмом, страдание было ему знакомо. Не следует видеть в Валери воплощение чистого, но бесчеловечного разума. Напротив, в эту эпоху не было человека более чуткого, верного и благородного. Но если страдание ему знакомо, он не упивается им, как Паскаль. «Что откроем мы остальным людям, показав им их убожество? Что жизнь тщетна, природа враждебна, знание иллюзорно? К чему удручать их, несчастных, и повторять им то, что они знают?» Я хотел бы в завершение показать вам Валери, нарисовав чисто человеческий образ. Представьте себе, как каждое утро в пять часов, несмотря на усталость и мрак, он приступает к занятиям, которые продолжаются всю его жизнь. Он согревает кофе, ибо в этот час все еще спят, а затем «осыпает нас стружками своей прозы, случайностями возвышенного труда. Прекрасная вещь — могущество разума. Через несколько веков обнаружат, что никто не оказал на нашу эпоху большего влияния, чем этот чрезвычайно простой человек» *************.

5

Девятнадцатый век, при всех своих отступлениях и превратностях, был веком положительного знания и его активных порождений — машин. Мы видели, какие надежды пробудил этот «триумф формул». Надежды интеллектуальные: надеялись найти «объяснение загадки мироздания». Надежды социальные: в общественных зданиях охотно украсили бы плафоны изображением Науки, приносящей счастье Человечеству.

Великие надежды сменялись великими разочарованиями. Поощряемые успехами научных методов, опьяненные развитием точных наук, писатели верили в возможность использования этих методов для познания человека. Многие философы в XIX веке отвергают духовные ценности, и все это без доказательств и даже вопреки им, ибо наблюдение показывает, что в человеке дух важен не менее, чем физико-химические связи. Отношение человека к самому себе меняется. Он уже не верит в свои собственные силы. «В научную эпоху личность утрачивает способность ощущать себя источником энергии». В то время как индийский аскет или католический святой верит в таинственную власть человека над собственным телом и внешним миром, ученый XIX века полагает, что все в нас происходит механическим путем. Удручающее смирение, которое отнимает у человека веру в человека.

Мысль начала XX века отмечена усталостью. Франс, Леметр, Баррес — скептики. Я хорошо понимаю, что все трое, чтобы избежать головокружения, цеплялись за перила, им самим казавшиеся непрочными. Но причиной этому была, скорее, потребность найти какую-то опору, чем свободный выбор ее.

После столетия открытий, благодаря которым мы подверглись поистине варварским нашествиям специалистов, человечество нуждается в поэтах — тех, кто, искусней пользуясь словом, способен вернуть ощущение основной сути проблем. Европа гибнет из-за дурного языка. Слишком рано еще выявлять важнейшую черту нашего времени, но, если только история наша не закончится катастрофой, чертой этой будет не отрицание того, что было сделано девятнадцатым веком, но признание науки и наряду с ней ценности поэтического постижения, озаренного разумом.

И потому вполне естественно, что лучшим умом нашей эпохи является поэт и что этот поэт — Валери.

Примечания

* Статья дается с небольшими сокращениями. — Прим. ред.

** Перевод С. Ромова.

*** Перевод С. Ромова.

**** Дю Бос Ш. Приближения.

***** Произведение Андре Жида (1897) — Прим. перев.

****** Перевод А. Эфроса.

******* Буквально: «Самые прекрасные песни — самые безнадежные, и я знаю песни бессмертные, состоящие из сплошных рыданий».

******** Буквально: «Люблю величие человеческих страданий».

********* Буквально: «Ужасное черное солнце, излучающее ночь».

********** Перевод А. Эфроса.

*********** Перевод Б. Загорского.

************ Перевод Б. Загорского.

************* Ален.

Коментарии

ПОЛЬ ВАЛЕРИ

Наследие Поля Валери (1871—1945) включает сранительно небольшое число стихотворений и поэм (среди них «Юная Парка» — 1917), прозаические произведения различных жанров (в том числе цикл о господине Тэсте, начало которого — «Вечер с господином Тэстом» — относится к 1896 г.), эссе, фрагменты и афоризмы, а также обширные и содержательные «Записные книжки». Авторитет Валери во французской культуре во многом связан с его литературной теорией, ориентированной на сознательность художественного творчества, на выработку «абсолютного сознания», которое только и способно дать достоверное свидетельство о мире и личности писателя. Отличительная черта поэзии Валери — стремление к синтезу интеллектуальной абстракции и яркого чувственного впечатления, выражающего ее.

Статья опубликована в книге А. Моруа «От Пруста до Камю» (1963).

1 Имеются в виду стихи, сочиненные Декартом в декабре 1649 г. (за два месяца до смерти) для балета у шведской королевы Кристины, пригласившей его в Стокгольм.

2 «Рассуждение о методе» — философский трактат Декарта (1637).

3 Луи Пьер (1870—1925) — поэт, последователь парнасцев.

4 «Тетради Андре Вальтера» — сборник стихотворений в прозе А. Жида (1891).

5 Вероятно, имеются в виду слова из второй части «Фауста»: «Кто хочет невозможного, мне мил» (акт второй, сцена «У нижнего Пелея», перевод Б. Пастернака).

6 Швоб Марсель (1867—1905) — писатель, известен своими стихотворениями в прозе.

7 «Сантор» — литературный журнал, издававшийся в 1896 г. (вышло всего два номера).

8 «Нувель ревю» — литературно-политический журнал, выходил в 1879— 1940 гг.; Адан Жюльетта (1836—1936) — основатель и редактор этого журнала.

9 Родс Сесил Джон (1853—1902) — английский колониальный завоеватель; в 80—90-е годы с помощью созданной им компании «Чартерд компани» осуществил широкие колониальные захваты на Юге Африки.

10 Гавас — французское информационно-рекламное агентство.

11 Эриксимах — персонаж «сократического диалога» Валери «Душа и танец» (1921).

12 Писатель, принимаемый во Французскую академию, произносит традиционную речь, посвященную памяти умершего члена академии, место которого он занимает.

13 Новаторский театр Старой голубятни, основанный Жаком Копо, существовал в 1913—1924 гг.

14 «Эврика» — философско-эстетический трактат Э. По (1848); в 1921 г. Валери написал предисловие к его французскому изданию.

15 Реалисты и номиналисты — течения в средневековой западноевропейской философии.

16 Леба Франсуа Жозеф (1765—1794), Кутон Жорж (1755—1794), Сен-Жюст Луи Антуан де (1767—1794) — деятели якобинской диктатуры.

17 Олар Франсуа Виктор Альфонс (1849—1928) — историк и журналист; упомянут здесь наряду с Мишле, Ж. де Местром и Тэном как участник идеологических споров о Французской революции.

18 Мариньянская битва 1515 года, в которой французы победили испанцев, — один из эпизодов итальянских войн конца XV — начала XVI в.

19 Имеется в виду господство классической механики Галилея и Ньютона, нарушенное теорией относительности Эйнштейна.

20 По представлениям древних греков, история является одним из искусств и ей покровительствует муза Клио.

21 Слова из стихотворения Поля Верлена «Поэтическое искусство» (сборник «Давно и недавно», 1884).

22 Пифия — жрица дельфийского храма в Древней Греции, произносившая вдохновенные и двусмысленные прорицания.

* * *

Люблю я ментальную поэзию — мыслящих поэтов. Полю Валери — Поклон! Оум

….хорошо, если Вы читаете великую французскую поэзию по-французски.)

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *